Шрифт:
— Одесса? — А, Одесса,— покивал головой Гардебуа.
— С пятьдесят шестого он — директор этого совхоза, крупного сельскохозяйственного предприятия. Понимаешь? Вот погляди…
И они стали рассматривать фотографии. На одной Кукушкин был снят в полный рост возле калитки палисадника на фоне белой украинской хаты — в темном, довоенного фасона пиджаке, в пестрой рубашке без галстука; на его худощавом, с выпирающим подбородком лице еще лежал отсвет пережитого в Брукхаузене: взгляд насторожен, губы крепко сомкнуты. На оборотной стороне рукою Ивана Михайловича было написано: «Через полгода после возвращения с немецкого «курорта». Родная Херсонщина. 16.10.45». На второй фотокарточке Кукушкин выглядел моложе: в светлом костюме, с орденскими планками, аккуратно причесанный, улыбающийся. На обороте стояла только дата: «9.5.57». Третья фотография запечатлела группу бывших узников, снятых на улице рядом с вывеской «Советский комитет ветеранов войны», в первом ряду в центре — Кукушкин и Покатилов.
326
— Ты позволишь переснять это? — спросил Гардебуа, вглядываясь в лица на последней карточке, датированной 11 апреля 1965 года.
— Конечно.
— Французская ассоциация издает небольшую газету. Я думаю, можно было бы поместить этот групповой портрет и твою пояснительную заметку к нему. Или твою информацию о полковнике Кукушкине…
— Это прекрасная идея, Анри.
— Я внесу такое предложение на рассмотрение нашего бюро. Попытаюсь. Ивана Кукушкина помнят многие французы. Не только французы. Тебе известно, что два наших видных писателя, один — католик, академик, второй — коммунист, вывели Кукушкина — правда, под видоизмененным именем — в своих романах, посвященных концлагерю?
— Об одном романе я знаю. Хорошо бы, если бы ты смог прислать мне эти книги. Или — прямо Кукушкину.
— Об этом еще поговорим. А теперь скажи откровенно, Констант (он произнес «Констант»; так он называл его иногда в Брукхаузене, при этом всякий раз пытаясь растолковать, что означает французское слово «constant»; оно означало — «постоянный^ Покатилов узнал об этом уже после освобождения), скажи, Констант,— медленно повторил, супя брови, Гардебуа,— разве вы, наши русские товарищи, удовлетворены тем, как к вам относятся в вашей стране? Получаете ли вы пенсии, имеете ли военные награды, заботится ли о вас ваш департамент социального обеспечения?.. Я очень рад, что Иван Кукушкин занимает должность директора в вашем государственном сельском хозяйстве, однако на фотографии сорок пятого года он выглядит, извини меня, как арестант… Нас, французских брукхаузенцев, в сорок пятом году Франция встретила как национальных героев и мучеников…
— Всех? — Покатилов почувствовал досаду, что его старый друг как будто умышленно уводит его в сторону от главного вопроса, о котором они должны были поговорить.
Гардебуа потряс головой.
— О, не всех одинаково, потому что и в нашей среде были коллаборационисты. Но уверяю тебя, не менее половины французских брукхаузенцев удостоены чести… удостоены звания кавалера ордена Почетного легиона.
— Ясно, Анри. Я очень рад за вас, ты мне, надеюсь, веришь. И надеюсь, поверишь, если скажу, что мы, советские граждане — бывшие узники фашистскйх концлагерей, гордимся, что к нам в нашей стране относятся как к фронтовикам, тем, кто прошел с
327
боями от Сталинграда до Берлина. Это, как ты понимаешь, высшая честь. А теперь скажи…
— Позволь, Констант…
— Одну минуту, Анри. Ты, конечно, помнишь текст клятвы, принятой нами в апреле сорок пятого перед крематорием, там, где сейчас памятник. Помнишь, что это ты, ты, Анри Гардебуа, говорил с трибуны, что мы не прекратим борьбы, пока не очистим землю от фашизма, поклялся сам и вслед за тобой поклялись все французские товарищи. Ты помнишь об этом?
— Полный текст зачитывал Иван Кукушкин, но я и все французы, разумеется, считаем эту клятву своей. Мы верны клятве, Констант,— тихо сказал Гардебуа.— Чтя память погибших, организуя посещение лагеря бывшими узниками и их близкими, заботясь о сохранении лагерных сооружений и нашего скромного памятника, который всем нам очень дорог, мы не даем забыть о злодеяниях нацистов. По нашему убеждению, это лучший способ борьбы за окончательное уничтожение фашизма на земле в духе нашей клятвы.
— Почему — лучший?
— Потому что он позволяет привлечь к нашей деятельности всех бывших депортированных, невзирая на их сегодняшние политические симпатии и антипатии, их религиозные и философские взгляды.
— Ты стал пацифистом, Анри?
— Во-первых, я стал старше на двадцать лет, во-вторых, послевоенная история убедила нас, что фашизм может выступать в самых разных обличьях… Нельзя всю нашу деятельность сводить к тому, чего требует Генрих: разоблачать неонацистов в Федеративной Республике и вести пропагандистскую кампанию против вооружения бундесвера.
— Разве Генрих не считает важным хранить память о погибших?
— Как дополнение к политической программе и, если угодно, как маскировку ее.
— В данном случае «маскировка» — плохое слово, Анри. И мне кажется, несправедливое.
— Несправедливое? — На смуглой щеке Гардебуа неожиданно зажглось лихорадочное пятнышко.— Ты не слушал утром его реферата?
— Я опоздал на утреннее заседание и поэтому пока не совсем разобрался в его докладе. Но ведь мы с тибой столько лет знаем Генриха как твердого последовательного антифашиста.
— В том-то и беда, что мы по-разному понимаем, что значит
328
быть теперь последовательным антифашистом и как лучше выполнять нашу клятву.— Гардебуа поплевал, вновь потер себе виски, потом взглянул на часы.— Уже одиннадцать… Ты успел побывать в лагере?
— Я был в крематории.
— Да, Констант, ты перенес здесь больше любого из нас, и твой максимализм можно понять. Думаю, что завтра я дам положительный ответ насчет газеты… насчет помещения твоей информации о Кукушкине, о всех советских товарищах.— Он поднялся, грузноватый, грустный.— У нас получился не очень складный разговор. Но мы еще будем обмениваться… мыслями, мнениями. Я хотел… хочу, чтобы мы правильно понимали друг друга. Спокойной ночи, Констант.