Шрифт:
Хождение — самый лучший и самый надежный способ самогипноза, размышлял я. Транс нашего организма — длиной в целую жизнь, и о нем мы просто не задумываемся. Мы ведь так верим в непреходящесть этой способности нашего организма, как и в то, что завтра на востоке взойдет солнце. Во время бега мы привычно доверяемся аппарату координации движений в нашем мозгу, нервам, мышцам, сухожилиям, и если бы нас угораздило задуматься над тем, как работает этот сложнейший механизм, мы бы, наверное, тут же свалились на землю. Вспоминаю студенческие годы в Страсбурге, изучение патологической анатомии. На прозекторском столе было представлено в расчлененном виде человеческое тело — составляющие его органы уподоблялись архитектурным элементам здания. Наш тогдашний преподаватель не раз указывал нам на мощь и в то же время на крайнюю уязвимость этого сложнейшего творения природы. «Сердце, коллеги мои, — говаривал он, — мощнейшее и самое чувствительное устройство. Но даже крохотный тромб или незначительный укол острым предметом в нужном месте в состоянии остановить его навеки».
Минуло десять лет с того занятия по анатомии, но у меня такое впечатление, что дело было всего неделю назад. Я живо представлял себе зал в античном стиле, в центре которого, там, где должна была находиться арена, возвышался мраморный стол, помнил и обернутый в белую ткань труп с прикрытой капюшоном головой. Отправленное на вскрытие тело принадлежало какому-то нищему, уличному попрошайке, которого один из его собратьев из-за бутылки вина решил отправить на тот свет при помощи стилета. Лиловое пятнышко окаймляло рану, крохотное отверстие, через которое клинок проник в сердечную полость.
Неудивительно, что именно эта сцена чаще обычного приходила мне на ум в последнее время.
Таинственная гибель барона Людвига до сих пор оставалась загадкой. И Людвига убили стилетом, ударом клинка в сердце, и, точно так же, как в страсбургском случае, удар пришелся сзади.
По-прежнему ни одного подозреваемого. Если не произойдет чуда, этому преступлению суждено угодить в разряд нераскрытых. А что все-таки думает полиция? Дворецкий обнаружил Людвига лежащим ничком на полу спальни барона. На Людвиге был шелковый халат, ладонь его покрывали глубокие порезы, словно жертва пыталась обезоружить убийцу. Стилет принадлежал Людвигу и, по словам дворецкого, был скорее игрушкой, чем серьезным оружием, — барон использовал его для чистки ногтей. В комнате не обнаружилось следов борьбы, разве что волосы барона были всклокочены.
Мне вспомнилось, что Альбер Жоффе в присутствии графа сказал, ссылаясь на показания дворецкого, что от Людвига исходил запах духов Марии Терезы, — но это, как полагал комиссар, мало о чем говорит, если Людвиг и Мария Тереза были связаны любовными узами.
— Если принять во внимание и состояние половых органов господина барона, несомненно, он незадолго до смерти был движим страстью.
Предположение Жоффе пробудило во мне такую ревность, что я постарался отбросить мысли, с этим связанные. Но Жоффе впрямую не утверждал, что Мария Тереза и барон были в интимных отношениях. Именно этим, именно боязнью, что подобное вполне могло иметь место, и объясняется то, что я не проявил особого интереса, когда Жоффе обратился ко мне с просьбой поставить свой необыкновенный дар на службу следствию.
Но кого мне предстояло гипнотизировать? Дворецкого, который уже давным-давно сменил хозяина? Возможно, в этом и мог быть смысл. Может, в трансе он и припомнит какие-то звуки, шумы, голоса, которые слышал во сне. Я мог бы расспросить Марию Терезу, но гипнотизировать ее? Нет, на подобное я не мог решиться!
Меня отвлек раскачиваемый ветром фонарь. Я снова был в городе, шагал по большим округлым камням тротуара рю де Риволи. Воздух над дворцом Тюильри почернел от воронья. Карканье раздирало барабанные перепонки и душу. Мальчишка целился в ворон палкой, изображая охотника, чей-то голос позади вопил: «Тушенные в жиру вороны — деликатес». Я оглянулся. Никого не было видно. Кто мог кричать? Рю де Риволи выглядела довольно оживленно. Но чего мне здесь, собственно, было надо? Тушенные в жиру вороны, воронье, пожиратели ворон! Я всматривался в лица людей и продолжал идти по своим делам. Кто на рю де Риволи мог соблазниться воронами? Эта участь тех, кому не по карману куропатки или фазаны. Кто лакомился воронами, считался безбожником, ибо вороны суть преобразившиеся в птиц души грешников. Кто поедал ворон, явно метил в психушку. А вот фазанчик или куропатка, да еще в ароматном жирке… У меня слюнки потекли при этой мысли. Чего бы я сейчас поел? На что у меня сейчас особый аппетит? Может, телячью ногу с салом по-страсбургски? Бедро косули? Каплуна со сморчками? Или с полдюжины перепелиных грудок, фаршированных трюфелями, да еще на поджаристом белом хлебе, посыпанных базиликом… А перед этим карпа! Или все же лучше подошла бы камбала? А может, щучку в раковом соусе?
Заметив на горизонте ресторан, я вполне по-королевски отобедал и выпил. В соответствующем настрое уже ближе к вечеру направился в Консьержери расспросить Альбера Жоффе, насколько серьезно его предложение. Полицейский комиссар, как мне сообщили, уехал на рю де Вожирар к барону Филиппу. Дескать, есть кое-какие новости в деле убийства Людвига Оберкирха. Я не долго думая также направился туда, где меня принял Филипп. Он был в самом добром расположении. Мария Тереза не только присутствовала, но и, судя по всему, расположилась здесь всерьез и надолго: рояль фирмы «Эрар», некогда стоявший в гостиной Людвига, нынче обрел место в картинной галерее Филиппа. На пюпитре громоздились листы, испещренные гипертрофированными нотными знаками. Будто созданные специально, чтобы подчеркнуть эгоцентризм своевольной исполнительницы, они затмевали безыскусной черно-белой ипостасью даже полотна на стенах. Любовь, стало быть, справляла викторию? А мне давали отставку? Или же я все-таки шел на поводу у ложной идеи?
— Ноты Бетховена, отпечатаны по специальному заказу в Англии, у Махони, — пояснил Филипп, высокомерно указав мне на диван, где уже сидел Альбер Жоффе в компании аббата де Вилье, поедая пирожные и запивая их шоколадом, кофе, чаем. — Мария Тереза покорила лондонцев, успех ничуть не меньший, чем здесь, в Париже. Весьма уместно с твоей стороны прийти сюда и выразить ей поздравления. Теперь круг ее ближайших почитателей завершен.
Какую бы доброжелательность ни разыгрывал передо мной Филипп, я ощущал его ревниво-презрительный взгляд на своей спине, еще когда целовал руку Марии Терезе. Неужели он все-таки не уверен в своих тылах? Мысль эта придала мне оптимизма, и я решил затянуть прикосновение губами к руке пианистки. Выглядела Мария Тереза утомленной, если не сказать измученной. Во взоре застыла усталость, мне бросилось в глаза, что ее всегдашняя аура поблекла, выцвела, едва ли не исчезла вовсе.
— Спасибо тебе за письмо, — поблагодарила она.
— Это было наименьшее, что я мог сделать, — вполголоса отозвался я, и прозвучали мои слова, надо признаться, несколько неестественно.
Затем я повернулся к аббату, выглядевшему ничуть не менее утомленным, чем Мария Тереза: лысый череп усеивали пигментные пятна, словно голова его была посыпана пеплом. Лицо палача с воспаленными глазами посерело и будто Окаменело, если не считать подергиваний узеньких губ.
— Я заметил улыбку у вас на устах, аббат де Вилье? — осторожно осведомился я. — Как мне думается, она относится ко мне. Но не будем рассыпаться в многословии: я готов признать, что мой жест в отношении вас непростителен, и я раскаиваюсь в содеянном. Больше мне нечего сказать.