Шрифт:
Они лежали с ней на увале, на теплой земле, дышали воздухом, настоянным на степных травах, и не было в мире никого, кроме них двоих. Под утро Настя заснула у него на руке, а он слушал ее ровное спокойное дыхание, думал, что с такой бабой, как она, жить будет легко и просто. Когда на востоке, из-за сопок, выплеснулся и растекся алый свет зари, Корнюха разбудил Настю и проводил без малого до самой деревни.
Пообедав, растянулся у огня, засыпая, думал: «Как бы хорошо жилось, будь у меня хоть четверть того, что имеет Пискун…»
Разбудила его Хавронья. Корнюха сел, протер глаза. Солнце уже перевалило за полдень, коровы лениво тянулись в степь, у зимовья на привязи стояла лошадь. Хавронья улыбалась, показывая ему свои коротенькие зубы.
— Замаялся тут без меня?
Корнюха промолчал. Он растирал занемевшие руки, на них отпечатались травинки, рубцы были, как шрамы,
— Привезла я дочку-то. Да ладно, что поехала. Она и не думала сюда перебираться. И дом продала с выгодой, сорок рублей дали…
— Где она, твоя дочка?
— А в зимовье. Убирается. Поглядел бы ты, как Aгaп Харитонович возрадовался. Крадучи мне кашемиру сунул. Сшей, говорит, Устинье сарафан, чтобы было в чем свадьбу справить.
— Ты про заимку у них не спрашивала?
— Как не спрашивала? Спрашивала. Да они сами ничего не знают. Оба беда как сердиты на Лазаря Изотыча. Ну, пойдем в избу, с дочкой тебя сведу.
Угрюмый со сна, лохматый, с сухими травинками в растрепанном чубе, вошел в зимовье Корнюха. Устя подметала пол. Она распрямилась, поздоровалась кивком головы и снова принялась за работу. А Корнюха сел на лавку, пятерней пригладил волосы, расстегнул ворот рубахи. Не ждал он, что Устя такая… Рослая, статная, тонкая в поясе, она и в линялом ситцевом сарафане казалась нарядной. Еще ни слова не сказала Устя, а Корнюха понял: гордая, знает себе цену. Она и пол подметала иначе, чем ее мать. Та быстро-быстро, суетливо машет веником, поднимая тучи пыли, а эта метет спокойно, размеренно. А какие волосы у нее черные, тяжелые и так ровно, туго собраны в косы, что взблескивают на макушке и на висках, а возле ушей, наоборот, кудряшки, и в них, в кудряшках, сверкают большие дутые серьги. Да-а, у Агапки губа не дура, недаром он по ней страдает. А куда лезет, мозгляк, такой девке мужик нужен в полном соку, не замухрышка.
— Что, Устюха, с нами будешь робить? — спросил он.
— Еще не знаю, — она подняла на него взгляд серых с прозеленью глаз, оглядела с ног до головы и со скукой отвернулась.
— А-а, не знаешь… Ну да, тебе же место хозяйки приготовлено, — кольнул ее Корнюха, задетый скучающим взглядом. Не рохля же он какой-нибудь, чтобы на него так смотреть. Или к своему суженому, Агапке-недоноску, приравнивает?
Хавронья все время была настороже, тут она сразу в разговор влезла, стала перед Корнюхой, загородила дочку своим сарафаном:
— Ты уж иди, погляди за коровами сегодня. А мы с Устюшей приберемся. Завтра я сама погоню. Пойдем, Корнюша, покажи, где что у тебя. А сама рукой знаки подает, уходи, дескать, скорее. На дворе зашептала:
— Не напоминай ты ей, ради бога, про Агапку, не тревожь ее душу. Без того она у ней растревожена. Дура же… Счастье само в руки прет, а она от него нос воротит… — Хавронья вдруг умолкла, приложила ладонь ко лбу. — Глянь, Корнюша, кажись, они, нехристи, едут.
Корнюха обернулся. К заимке на рысях приближались два всадника. Буряты. Впереди скакал Ринчин Доржиевич, за ним, приотстав немного, молодой парень в военной гимнастерке. Подъехав, спешились, привязали коней к забору. Ринчин Доржиевич поздоровался с Корнюхой, как со старым знакомым, за руку, молодой бурят, помедлив, тоже подал руку, назвал себя:
— Жамбал Очиржапов.
— Садитесь, — Корнюха показал рукой на ступеньки крылечка, сам устроился на сосновом чурбаке.
Оба бурята сели. Ринчин Доржиевич развернул кисет, набил трубку, Жамбал свернул папироску.
— Курить будешь? — спросил Ринчин Доржиевич и протянул Корнюхе кисет. Корнюха тоже свернул папироску, прикурил от трубки.
— Семейскому как, курить можно? — Ринчин Доржиевич улыбнулся. Глаза его сузились в щелочки, от них к седеющим вискам протянулись лучики морщин.
— Теперь все можно… — Корнюха только с виду был спокоен, внутренне он весь подобрался, сжался в кулак. «Чего тянет, говорил бы сразу», подумал он. Улыбка бурята, его добродушное лицо, мирный дымок папирос и трубки размягчили Корнюху. Он боялся, что если и дальше так дело пойдет, не сможет дать им отпор.
— А наш Жамбал из армии пришел. Ринчин Доржиевич показал трубкой на своего спутника. — Комсомол стал. Теперь в улусе пять комсомольцев.
Корнюха смял, бросил недокуренную папироску.
— Зачем приехали? Сказывай…
— Давно сказывал, — вздохнул Ринчин Доржиевич. — Хороший конь держит бег, хороший человек держит слово!
— Я вам слово не давал! Что вы ко мне привязались? Берите за воротник своего Дамдинку!
— Товарищ, товарищ, нельзя такой шум делать! Жамбал нахмурился. На чужой земле расположился и еще кричишь.
— Болё, болё! (болё — хватит(бурятск.)) — быстро сказал Ринчин Доржиевич. — Огонь не гасят маслом, обиду не успокаивают гневом.