Шрифт:
Во сне мне привиделась сцена, будто навеянная фильмами моего любимого режиссера Ингмара Бергмана, либо полными мистики повествованиями добрейшего Порфирия Петровича, снабдившего меня последними деньгами и справкой с печатью о том, что я не верблюд.
Подобно гигантской марионетке, я висел над кладбищем и внимательно наблюдал за женщиной, отчаянно выгребающей землю из могилы.
«Митенька, Митя… – бормотала она, не сдерживая рыданий. – Сейчас, потерпи, я сейчас… достану, спасу, я сейчас… Будем жить… будем жить с тобой, жить… Как похоронила тебя… так все места себе найти не могла… все ругала себя, что моя вина… Ругались – чего там?.. Чего нам было делить? Как малые дети, – горько всхлипывала она, машинально рукой убирая волосы со лба и размазывая грязь по лицу. – Неразумные дети… так трудно понять… что живем один раз… и любим по-настоящему один раз… Так трудно понять… Митенька, трудно понять… – потерянно повторяла она, без устали орудуя окровавленными руками. – Это я поняла… когда вдруг осталась одна… без тебя, Митя, я… Я без тебя не хочу, Митя… этот мир без тебя я не представляю…»
Постепенно, помалу, как мне вдруг почудилось, к ее голосу стали примешиваться и другие женские и мужские голоса: «Мишенька, – слезно взывали они, образуя хор, – Сонечка, Танечка, Петечка!..»
Неожиданно я ощутил, как некто невидимый стремительно и плавно вознес меня высоко над землей, полной молящих о прощении людей…
– Эх ты! – пробурчала мне на прощание Зоя, когда я ступил на перрон Московского вокзала в Ленинграде. – Эх ты! – отчего-то тоскливо бросила вслед…
На дворе стоял ласковый день, и спускаться в метро не хотелось.
Обойдя по кругу площадь Восстания, я насладился прогулкой по Невскому, повернул на Литейный и так же неспешно добрел до Каляевой.
Не успел я войти в квартиру и прикрыть за собой дверь, как зазвонил телефон.
– Извиняюсь, пожалуйста, – звонко и радостно зажурчало в трубке, – я попала в квартиру драматурга товарища Злотникова?
В последнее время с похожим вопросом ко мне обращались завлиты или их помощники из провинциальных театров. Было время, когда я не мог к ним пробиться и уговорить прочесть пьесу. Оставлял рукопись в служебной проходной у вахтера и через какое-то время оттуда же забирал. Без слова поддержки, похвалы или хулы. Воистину, участь начинающего автора можно сравнить с судьбой законченного мазохиста: оба себя добровольно обрекают на боль и страдания. С той разницей, что один при этом испытывает кайф, а другой – танталовы муки…
– Вы попали, – ответил я мрачно.
– Извиняюсь, пожалуйста, к драматургу товарищу Злотникову, да? – уточнил девичий голосок.
– Да, да! – дважды любезно откликнулся я.
– К самому-самому, извиняюсь, товарищу драматургу Злотникову, что ли? Товарищу Семену, да? – как будто засомневались на другом конце провода.
Вот, подумал я, дожил! Так уважительно и подобострастно со мной до сих пор не разговаривали.
– Послушайте, девушка, – произнес я как можно доброжелательней, – вы из какого театра?
– Известное дело, из драматического! – почему-то обиделась девушка и важно прибавила: – Минуточку, передаю трубочку нашему товарищу са-амому главному режиссеру.
– Бля буду, не знали, что ты – это ты! – смачно и властно произнес Константин Сергеевич Станиславский, как я про себя немедленно окрестил главного режиссера.
– Я – это я! – подтвердил я с достоинством, впрочем, уже заподозрив неладное. – Что дальше?
– А дальше, мужик, – тишина! – засмеялся са-амый главный режиссер, случайно или ненароком припомнив название нашумевшего спектакля с Раневской и Пляттом.
– Уходил старик от старухи, мужик! – коротко, как пароль, произнес Станиславский.
Термоядерный взрыв, сотрясение недр, вселенский апокалипсис меня бы не так впечатлили, как эти четыре слова: уходил старик от старухи… уходил старик от старухи…
С замиранием сердца я слушал и не верил своим ушам. Отвечал что-то, не понимая, что говорю.
И даже сейчас, когда все позади, боюсь, что мне это приснилось…
Завершив разговор, я долго не мог успокоиться.
Бестолково бродил по квартире, больно шлепал себя по ногам и груди, выкрикивал что-то, давая выход энергии, и до одури молотил голыми руками по самодельному боксерскому мешку. Наконец, обессилев, рухнул на ковер и, точно как папа бывало, по-хорошему попросил: «Пожалуйста, Господи, пугай, только не наказывай!»
Не прошло и минуты, как я на кухонной двери обнаружил записку.
«Бегу, – отчего-то прочел я с восторгом, – прости! Интервью с капитаном Конецким. С обедом не жди. На плите грибной супчик с лапшой. Как ты любишь. Еще не остыл. После спрячь в холодильник. Целую. Я».
Супчик на радостях я разогрел, но есть почему-то не стал.
Подняв крышку кастрюли, долго разглядывал мутную жижу, словно пытаясь в ней что-то понять. Так, бывает, в музее стоишь перед знаменитой картиной и силишься сообразить: и чего в ней такого?..
Безоглядная ярость меня охватила, когда на пороге купе поезда, везущего меня из Ленинграда в Москву, возникла жена с кастрюлей, полной грибов и лапши.
– Не могу! Не хочу! – застонал я в отчаянии, срываясь в крик.