Шрифт:
– Сейчас получит, – сказал Густав.
– Да, но от меня, – добавил я.
Густав недовольно посмотрел на меня:
– Пока ты вылезешь из машины…
– Я уже придумал прием. Если у меня не выйдет, так ты ведь не опоздаешь.
– Ладно.
Я надел фуражку Густава, и мы сели в его машину, чтобы швейцар не понял сразу, в чем дело. Так или иначе, много он бы не увидел – в переулке было довольно темно.
Мы подъехали. Около «Винеты» не было ни души. Густав выскочил, держа в руке бумажку в двадцать марок:
– Черт возьми, нет мелочи! Швейцар, вы не можете разменять? Марка семьдесят по счетчику? Уплатите, пожалуйста.
Он притворился, что направляется в кассу. Швейцар подошел ко мне, кашляя, и сунул мне марку пятьдесят. Я продолжал держать вытянутую руку.
– Отчаливай! – буркнул он.
– Отдай остаток, сука! – рявкнул я.
На секунду он окаменел.
– Послушай, – тихо сказал он, облизывая губы, – ты еще много месяцев будешь жалеть об этом! – Он размахнулся.
Этот удар мог бы лишить меня сознания. Но я был начеку. Повернувшись, я пригнулся, и кулак налетел со всего маху на острый стальной шпенёк пусковой ручки, которую я незаметно держал в левой руке. Вскрикнув, швейцар отскочил назад и затряс рукой. Он шипел от боли, как паровая машина, и стоял во весь рост без всякого прикрытия.
Я вылетел из машины.
– Узнаешь? – глухо прорычал я и ударил его в живот.
Он свалился. Густав стоял у входа. Подражая судье на ринге, он начал считать:
– Раз, два… три…
При счете «пять» швейцар поднялся, точно стеклянный. Как и раньше, я видел перед собой его лицо, опять это здоровое, широкое, глупое, подлое лицо; я видел его всего, здорового, сильного парня, свинью, у которой никогда не будут больные легкие; и вдруг я почувствовал, как красноватый дым застилает мне мозг и глаза, я кинулся на него и принялся его избивать. Все, что накопилось во мне за эти дни и недели, я вбивал в это здоровое, широкое, мычащее лицо, пока меня не оттащили…
– С ума сошел, забьешь насмерть!.. – крикнул Густав.
Я оглянулся. Швейцар прислонился к стене. Он истекал кровью. Потом он согнулся, упал и, точно огромное блестящее насекомое, пополз в своей роскошной ливрее на четвереньках ко входу.
– Теперь он не скоро будет драться, – сказал Густав. – А сейчас давай ходу отсюда, пока никого нет! Это уже называется тяжелым телесным повреждением.
Мы бросили деньги на мостовую, сели в машину и поехали.
– У меня тоже идет кровь? – спросил я. – Или это я о него замарался?
– Из носу опять капает, – сказал Густав. – Он очень красиво навесил тебе слева.
– А я и не заметил.
Густав рассмеялся.
– Знаешь, – сказал я, – а мне сейчас гораздо лучше.
Наше такси стояло перед баром. Я вошел туда, чтобы сменить Ленца, взять у него документы и ключи. Готтфрид вышел со мной.
– Какие сегодня доходы? – спросил я.
– Неважные, – ответил он. – То ли слишком много развелось такси, то ли слишком мало пассажиров… А у тебя как?
– Плохо. Всю ночь за рулем и даже двадцати марок не набрал.
– Мрачные времена! – Готтфрид поднял брови. – Сегодня ты, наверно, не очень торопишься?
– Нет, а почему ты спрашиваешь?
– Не подвезешь ли?.. Мне недалеко.
– Ладно.
Мы сели.
– А куда тебе? – спросил я.
– К собору.
– Что? – переспросил я. – Не ослышался ли я? Мне показалось, ты сказал «к собору».
– Нет, сын мой, ты не ослышался. Именно к собору!
Я удивленно посмотрел на него.
– Не удивляйся, а поезжай! – сказал Готтфрид.
– Что ж, давай.
Мы поехали.
Собор находился в старой части города, на открытой площади, вокруг которой стояли дома священнослужителей. Я остановился у главного портала.
– Дальше, – сказал Готтфрид. – Объезжай кругом.
Он попросил меня остановиться у входа с обратной стороны и вышел.
– Ну, дай тебе Бог! – сказал я. – Ты, кажется, хочешь исповедаться.
– Пойдем-ка со мной, – ответил он.
Я рассмеялся:
– Только не сегодня. Утром я уже помолился. Мне этого хватит на весь день.
– Не болтай чушь, детка! Пойдем! Я буду великодушен и покажу тебе кое-что.
С любопытством я последовал за ним. Мы вошли через маленькую дверь и очутились в крытой монастырской галерее. Длинные ряды арок, покоившихся на серых гранитных колоннах, окаймляли садик, образуя большой прямоугольник. В середине возвышался выветрившийся крест с распятым Христом. По сторонам были каменные барельефы, изображавшие муки крестного пути. Перед каждым барельефом стояла старая скамья для молящихся. Запущенный сад разросся буйным цветением.