Шрифт:
Правда, отличные стихи, Анри?
— Стихи хорошие, но это про быков все же.
— Пожалуйста, у Расина можно найти и про меня, скажем, почти про нас. Вот в его трагедии, например, «Александр Великий» есть такие прекрасные строки:
Над славою моей вотще твой гнев глумится: К победе я привык в открытую стремиться. Никто не уличил меня доселе в том, Что, силою не взяв, я шел кривым путем. Я от неравного не уклонялся боя, Не прятался в тени, но рисковал собою. Враг в малодушии не упрекал меня, И блеск моих побед сиял средь бела дня…Какие прекрасные строки, Анри. А?
— Да, ваше величество. И я, честно, всегда поражался вашей памяти на стихи.
— Господи, да я Расина, особенно героического, почти всего наизусть знаю. Хотите, еще прочту?
— Хочу, — слукавил де Катт, хотя очень хотел спать.
И король, воодушевленный слушателем, начинал читать, иногда даже прикрывая глаза от удовольствия… И читал до полуночи, пока не услышал храп секретаря. Крякнул с неудовольствием:
— Ах мерзавец… Дрыхнет.
И стал укладываться на свою кровать.
Видно, в эту ночь Фермору не суждено было заснуть, голова пухла от сотни неотложных дел, которые срочно надо было решать. Где-то после полуночи едва задремал, как появился Захар Чернышев с казаком, который тащил связанного пруссака.
— Вот, Вилим Вилимович, мои казачки у моста языка сцапали.
— Отлично, — устало произнес Фермор, хотя ему ох как хотелось послать к черту и казака, и его «языка». — Что вы делали у моста, сударь? — спросил «языка».
— Нам велено было укреплять стойки, чтоб утром можно было провезти артиллерию.
— Вот оно что… — Фермор взглянул на Чернышева уже без тени сонливости. — Слыхал, Захар Григорьевич?
— Надо было сжечь их или взорвать, Вилим Вилимович.
— Что теперь говорить. Задним умом мы все крепки. Думалось, стрелять будем во время перехода пруссов. Да и Митцель этот не великое препятствие для пехоты, тем более для конницы. Вот для пушек… Как же мы опростоволосились?
— Велите Толстому утром разбомбить мост из «Шуваловой», — посоветовал Чернышев.
— Придется, придется. — Фермор зевнул и, взглянув на чернобородого казака, поблагодарил: — Спасибо, братец, за «язычка», очень ценный оказался. Чей будешь-то?
— Полковника Денисова ординарец, ваше превосходительство, Емельян Пугачев.
— Молодец, Емельян. Хвалю.
— Рад стараться, ваше-ство.
И утром, едва рассвело и в небе зажурчали жаворонки, рявкнули «шуваловки», и от мостов полетели щепки. И видно было, как засуетились на той стороне пруссаки.
— Ваше сиятельство, смотрите, смотрите! — закричал кто-то рядом с Фермором, указывая назад.
Главнокомандующий оглянулся, и сердце у него словно упало — у Цорндорфа суетились пруссаки, выкатывая пушки.
«Обманул, негодяй, обманул меня, как мальчишку», — подумал Фермор и тут же приказал адъютантам:
— Живо по дивизиям, командуйте: кругом!.
Пехоте повернуться кругом не так уж сложно. Но как быть с пушками, которые выставлены в бывшей передовой линии и нацелены на Митцель, оказавшийся теперь в тылу.
— Скачите к Толстому, скорей к Толстому! Пусть меняет позицию!
А как ее теперь менять, когда за спиной у артиллеристов лагерь, забитый впритык подводами и лошадьми? Пушки надо катить вкруг своего же каре, а времени уже нет.
Матвей Толстой, носясь на коне и матерясь, приказывает прислуге впрягать лошадей.
— Ящичные! — кричит он, надрывая жилы. — Вы что рты раз-зинули, запрягайте скорей! Ну! Суки! Ш-шевелитесь!
А на высотке за прусскими пушками на своем жеребце в яблоках гарцевал сам Фридрих, возбужденный, почти веселый. Поторапливал артиллеристов:
— Поживей, ребятки, поживей! Целься, чтоб ни одно ядро даром не пропало. В кашу их, в лепешку!
Дальше за спиной короля движется конница Зейдлица мимо Цорндорфа, туда, на левый фланг, откуда после артподготовки и ударит она по правому крылу русских, претворяя в жизнь остроумный план повелителя.
— Ротмистр! — обратился король к Притвицу. — Скачи к Дону, какого черта они тянутся с пехотой. Поторопи.
Загрохотали пушки, конь короля от испуга прянул в дыбки. Фридрих натянул поводья, похлопал по шее, успокаивая животное: