Шрифт:
– Ты это сказала. Это и есть моя Венеция: Ghostown.
– Твоя Венеция, Венеция Пруста, Венеция Висконти, Венеция Шемякина, но есть же какая-то общая, объективная, реальная Венеция?
– Есть: Венеция-трюизм.
– А твоя не трюизм?
– Моя – метафора.
– А за метафорой – не трюизм?
Может быть, Венеция и в самом деле трюизм? Венеция гондольеров и самураев с камерами и есть та истинная Венеция, которую ты так яростно отрицал, боясь тавтологии в самом себе? А что, если ты любил именно ту Венецию, которую изничтожал в своих писаниях, стремясь к оригинальности во что бы то ни стало? Помнишь, что случилось с Генрихом Шлиманом в Гиссарлыке? Пробиваясь сквозь наслоения цивилизаций к той единственной Трое, которую любил и знал по Гомеру, он по пути уничтожил ее, не заметив. Счастливец! умер, не ведая, что сотворил с вымечтанной Троей. А ты не проскочил мимо Венеции?
Почему именно Венеция, где твое одиночество было крутым, как яйцо, которое ты готовил себе на завтрак и всегда переваривал, думая о другом? В том числе о яйце как органическом, нерукотворном консерве. Венеция – пунктик? заскок? ритуал?
– Метафизическая копия Петербурга потому что. То есть улучшенная. Прогресс шагнул так далеко, что копия не искажает, а улучшает оригинал. Эпигон превосходит мастера.
– Анахронизм, – возражала я. – Что было раньше?
– Само собой, Питер. Лично для меня. Остальное по барабану.
У меня своя хронология, своя историческая последовательность. Как и город, которому обязан рождением, как страна, которой обязан жизнью, любовью, стихами – всем! – я принадлежу времени, которого больше не существует, детка. Мы исчезли с карты, изжив себя – нас больше нет. Зато Италия пребудет вечно, даже если распадется на прежние города-государства. Прекратил свое эфемерное существование Ленинград, а никаких санктпетербургов я не знал и знать не желаю, зато Венеция, о Венеция… Помню, впервые здесь, ночь на ступенях Стацьони, сетчатка бездействует, морской ветер, в ноздри бьет родной запах. Для кого свежескошенная трава или рождественская хвоя с мандаринами, а для меня – запах мерзнущих водорослей. Что есть запах?
Нарушение кислородного баланса, вторжение чужеродных элементов.
Это был запах Балтики, Невы, ветра. Перенос Питера во времени и пространстве. Реинкарнация? Сублимация? Эвфемизм? Сам черт ногу сломит в этих проклятых терминах. Ведь даже эти крылатые венецейские львы, грамотеи и книгочеи – я их сразу узнал!
– Вариант Пегаса?
– Какой, к черту, Пегас! Братаны питерских сфинксов! Ты что, не заметила? У меня на книжке питерских стишков сфинкс, а на обложке здешних – лев с крылышками. По аналогии и различию. Только наши себе на уме, а эти, хоть и с книжкой под мышкой, простованы. У нас – египтология, фиванский цикл, царь Эдип, доктор Зигги и прочая достоевщина, а здесь – простенько и со вкусом: «Pax tibi, Marce!» Обожаю! Чувство абсолютного счастья. Ну, ты понимаешь… А вписаться в контекст этого плавучего города, нырнуть в его подводное зазеркалье – все равно что умереть. Именно: здесь надо родиться – или умереть. На крайний случай: быть погребенным. Вот я и умер, закрепив за собой вечное право на Венецию, в котором мне было отказано при жизни. На отшибе времени и пространства – в Сан-Микеле. Смерть – пропуск в бессмертие: прописка в Венеции.
Может, по запаху ты и Нью-Йорк отождествил с Питером, а уже потом подыскивал исторические обоснования: вода и камень, общий прообраз – Амстердам, и прочее, поверх главного несходства: Манхэттен стиснут, зажат на маленьком острове, а СПб – просторен и продут сквозняками пространства и времени. Твой взгляд – субъективный и умозрительный – игнорировал визуальную реальность. Но то, что ты воспринимал нервными окончаниями, существует на самом деле, черт побери! Или ты забрал с собой в могилу весь этот мир, оставив дыру в пейзаже?
Как Анри де Ренье, твой любимый писатель – и описатель Венеции, – прибыл сюда по следам Казановы, составляя его жизнеописание, как Генри Джеймс – по следам вымышленного Асперна, так и я беру твой след в этом мниможивом-тайномертвом городе. Впечатываю свои шаги в твои следы. От Арсенала сворачиваю вправо – ход конем, – перелетаю через 12 мостов – улица Гарибальди, самая широкая и самая невенецейская в Венеции, – кафе «Парадизо», железный стул, где ты сидел и писал. Выдавливал из себя по капле «Fondamenta degli Incurabili»?
Четверть мили по фондамента Нуова – у больницы Джованни и Паоло направо – и дальше вдоль больничной стены – спиной к Сан-Микеле…
Маршрут первый, маршрут второй, третий, четвертый, пятый. Не так уж много. Венеция за три дня. Хоть ты прожил здесь года два в общей сложности, но маршруты оставались прежние: классические.
Ни разу в нем не заблудился, как я – постоянно, с самого первого раза, когда мы были здесь транзитом в Америку, мама чуть с ума не сошла, а я часа два крутилась на одном месте, возвращаясь на тот же кампо: безъязычие, безлюдие, ночь спускалась на чужой город. Нет, ты не из тех, кто блуждает по заколдованному городу по ночам, ища дорогу домой. Разве что теперь – из Сан-Микеле. Как можно избежать тривиальности, глядя на парадную Венецию из-под арок «Флориана»? Хоть ты и выдал филиппику туристам, но сам так и не стал путешественником, оставшись туристом в Венеции. Увидеть, чтобы увидеть – или увидеть, чтобы описать, вымучивая из себя метафоры?
Есть и удачные. Зимой в этом городе, особенно по воскресеньям, просыпаешься под звон бесчисленных колоколов, точно в жемчужном небе за кисеей позвякивает на серебряном подносе гигантский чайный сервис. Отлично!
Каждый маршрут приводил тебя к Острову мертвых. Включая последний: Бруклин – Сан-Микеле.
За что ты полюбил Анри де Ренье? Что последний парнасец открыл тебе Венецию в том, как ты выражался, нежном возрасте, когда ты впервые его прочел, хотя тебе уже было 26? Как же нежно надо к себе относиться, чтобы считать этот возраст нежным! Урок композиции: качество рассказа зависит не от сюжета, а от того, что за чем следует, – и бессознательно связал этот принцип с Венецией? Он научил тебя прозе – отрывистой, на коротком дыхании, малыми пробежками, короткими, в полстраницы, главами, – которой написаны лучшие твои эссе, включая худшее – про Венецию. Ты даже не помнишь точно названия, одолживший тебе книжку Гена Шмаков помер от СПИДа, вот ты и называешь «Необыкновенных любовников» – «Провинциальными забавами». Или нарочно заметаешь следы?