Шрифт:
Что же касается до моего личного положения в военных поселениях и по отношению к графу Аракчееву, то оно обрисовалось довольно оригинальным образом. Я поступил под начальство графа подпоручиком, двадцати лет от роду. Избалованный своими прежними начальниками, с преувеличенными понятиями о чести и с твердо установившимся сознанием своего достоинства, я, собственно говоря, не был подготовлен к службе при человеке, который в своем умственном высокомерии едва ли считал своих подчиненных людьми и часто обращался с ними en canaille [301] . Так как многие другие молодые люди, разделявшие мои чувства, были прикомандированы к поселениям, как, например, известный скрипач Львов [302] , состоявший в то время поручиком путей сообщений, то мы вначале постоянно прощались друг с другом на долгое время всякий раз, что граф требовал нас к себе, твердо решившись не выносить никаких грубостей, а естественным последствием подобного образа действий несомненно было бы заточение в Шлиссельбургские казематы. Но эти опасения продолжались недолго: наше строго выработанное, полнейшее подчинение, при твердом обращении, произвело на графа благоприятное впечатление, а строгое выполнение возложенных на нас обязанностей, без всякого внимания к личным затруднениям, нравилось ему, и хотя он называл нас своими «carbonari» [303] , но обращался с нами учтиво и приветливо, так что мы, молодые и незначительные офицеры, находились в исключительном положении по сравнению с важнейшими чинами, его окружавшими. Когда он желал досадить нам или выразить свое неудовольствие, он обращался к нам в третьем лице: «В наше время молодые люди делают то и то»; имеют «те или другие взгляды» и т. д., причем мы, по зрелом обсуждении, решились на эти косвенные нападки не возражать и не высказывать досады, что было весьма трудно выполнить, потому что он мастерски умел отыскивать и затрогивать чувствительнейшие струны человеческого сердца. В позднейшие голы случилось однажды, что, после долгого подавления в себе досады, я наконец не выдержал, просил его уволить меня по расстроенному здоровью и, выходя из его кабинета, захлопнул за собою дверь с такою силою, что оконные рамы задрожали. Вернувшись домой и придя в себя, я стал ожидать фельдъегеря и отправления в Шлиссельбург; фельдъегерь действительно явился — но для приглашения меня на другой день к обеду, за которым граф посадил меня подле себя и обращался со мною как с почетнейшим гостем. Объяснить этот кажущийся непонятным поступок психологически довольно легко: граф был взволнован, желал в виде утешения и меня вывести из себя, и когда это не удалось ему, то мое наружное хладнокровие еще более его раздражило; а затем, при возбужденном во мне раздражении, он почувствовал себя весьма удовлетворенным. Впоследствии я имел много случаев убедиться в справедливости моих выводов; в особенности в тех случаях, когда, как и в настоящем, высокое государственное положение графа исключало всякое подозрение о желании оскорбить его. В первые годы моей службы под его начальством однажды сказал я ему: «Ваше сиятельство даете мне иные поручения, противоречащие моим убеждениям. Позвольте мне в таких случаях предъявлять вам мои соображения, и за это я вам обещаюсь, когда приказание ваше будет бесповоротно, исполнять его с таким же искренним усердием, как если бы оно вполне согласовалось с моим мнением, разве только вы прикажете (чего трудно ожидать) исполнить что-нибудь вопреки моей совести. В сем последнем случае я, конечно, выскажусь вам почтительнейше и стану спокойно ожидать моей участи». Долго смотрел он на меня испытующим взглядом. Просьба моя, очевидно, была для него новостью, и он как будто не знал, что сказать на нее, но через несколько минут последовал спокойный и решительный ответ: «Хорошо». Этим «хорошо» я воспользовался при первом случае; тогда в разговоре нашем он начал меня запутывать и забрасывать разными боковыми вопросами и замечаниями. На первых порах мне было чрезвычайно трудно защищаться против его сильной логики, великой изворотливости в речи и против несравненного преимущества направлять самому прение, а не подчиняться ходу оного. Впоследствии я приобрел нужную для того опытность и стал сдерживать свою горячность. Впрочем, он никогда не соглашался прямо с моим мнением, но при окончательном исполнении отдавал приказание, измененное на основании мною заявленных доводов; и нередко он делал мне же косвенный упрек, будто я не понял его как следует. Я, разумеется, отмалчивался, довольный тем, что достиг своей цели. Отлично зная людей и притом специально искусившись в расследовании людских страстей и дурных склонностей, он пользовался этими познаниями с отменною ловкостью и лукавством. Самолюбие мое отлично им эксплуатировалось и доводилось до крайнего напряжения. Тогда я заметил, что очутился в его власти, и лишь после долгих усилий удалось мне освободиться от этих оков. Одно время выражал он мне желание ввести меня в свой тесный домашний круг; но так как он жил в разводе с своею женою и его домашний быт олицетворяла собою личность, бывшая его любовницею и теперь еще находившаяся в двусмысленных к нему отношениях, то я счел неприличным отвечать согласием на подобное предложение. За это он никогда не выражал мне своей досады, и когда я даже один с ним обедал, то эта дама не появлялась к столу, хотя важнейшие сановники и светлейшие государственные вельможи постоянно ухаживали за нею и почитали за честь принимать участие в ее многочисленных и пышных собраниях. Такое внимание к утонченному чувству мелкого офицера заслуживает, во всяком случае, особенно благодарного признания, тем более что оно проявляется весьма редко и, напротив того, навлекает часто преследование на главу непреклонного. По службе граф выказывал мне величайшее доверие; по моим аттестациям полковники и генералы получали благодарности или выговоры; он часто употреблял меня, чтобы сглаживать неудовольствия и придавать новое движение остановившимся предприятиям. С Паренсовым дела постоянно шли нехорошо: вначале его устранили, поручив другие занятия, а потом по его желанию вернули в Генеральный штаб, а мне была передана, в чине капитана, важная должность обер-квартирмейстера военных поселений, причем корпусные обер-квартирмейстеры, полковники и генералы, фактически мне были подчинены. Неохотно лишился я этого верного друга, с которым, при всем затруднении наших взаимных отношений, никогда у нас не было ни малейшего несогласия или недоверия.
301
как с чернью (фр.).
302
Об А. Ф. Львове см. ниже, в комментариях к его мемуарам.
303
Карбонарии (ит.) — члены тайной революционной организации, действовавшей в первой трети XIX в. в Италии и Франции.
В мае или июне 1819 года, еше будучи в капитанском чине, я был вызван из военных поселений в Петербург к графу. Когда я к нему представился, он ввел меня в кабинет свой, разложил карту и сказал: «Цвиленев (генерал-лейтенант, начальник поселений в Могилевской губернии) [304] прислал на утверждение мое множество представлений поделан, которые зависят совершенно от местных условий. Поэтому я посылаю туда вас, чтобы вы на месте дали ему именем моим нужные разрешения. Вообще вы приведете тамошние хозяйственные дела в такой порядок, чтобы они потом могли идти без помехи. Я написал Цвиленеву, что вы знаете мою волю и сообщите ему ее и чтобы он считал ваши распоряжения за мои приказания. Я испугался и стал говорить графу, что поручение столь важное превышает мои силы, что я ничего не смыслю в сельском хозяйстве и не умею отличить овса ото ржи. На это он очень спокойно отвечал: — Это глупости. Поручения должны быть исполняемы, коль скоро на нас лежит служебная обязанность». — «Но, — сказал я, — если я исполню их дурно по действительному неведению?» — «Так я отдам вас под суд», — отвечал он мне в утешение. Тем кончилось наше первое объяснение. Второе не было успешнее. Я принял в соображение, что в самом деле не было налицо другого чиновника, который бы знал это дело, и, положившись на успех моих новгородских занятий, решился, чтобы совсем не оставлять служебного поприща, послушаться. Четыре месяца пришлось мне прожить в Могилеве, Я кинулся собирать местные сведения, работал и обсуждал, учился и учил в одно и то же время и наконец оставил генералу Цвиленеву общее наставление о хозяйственном управлении колониями. По возвращении в Петербург граф выразил мне полнейшую благодарность, но прибавил с насмешкою: «Видишь, все идет хорошо, коль скоро есть добрая воля». Я отвечал, что доброй воли тут мало, а надобно знать дело, с чем он решительно не согласился.
304
Цвиленев Александр Иванович (1769–1824) — генерал-лейтенант (1815), начальник военных поселений в Могилевской губернии (с 1817), в 1818 г. командир 11-й пехотной дивизии.
Скажу несколько слов о том, как мы жили. Летом работы начинались в 4 часа; от 11 до 1 или 2 часов отдых, обед и сон; затем опять работы до 8 часов. Зимою мы занимались в штабе военных поселений постоянно от 8 до 3 часов; но всего послеобеденного времени едва доставало, чтобы управиться с занятиями на дому. Часто приходилось сидеть до поздней ночи и затем приниматься за дело в 4 часа утра. В одну зиму я должен был ходить к графу с докладами по два раза в день: занятия шли беспрерывно, днем и ночью, и чиновники денные сменяли ночных. О воскресеньях и праздничных днях не было и помину. Я едва успевал причаститься св. тайн, не то чтобы навещать кого-нибудь.
Трудное было время. Мы его выносили, пока оно длилось, а начинать опять такую жизнь никто бы по доброй воле не согласился. Но нам выбора не было. Большая часть чиновников не имели состояния, а кто уходил от графа против его воли, тому уже нельзя было нигде определиться [305] . Не было, таким образом, и поблажки суетности, которая легко могла развиться по моим отношениям к остальному миру: перед именем графа отворялись двери во всех ведомствах и у знатнейших сановников государства; всюду допускали нас и принимали с отменною вежливостью.
305
Ср. воспоминания И. И. Свиязева.
В 1819 или 1820 году шефом штаба военных поселений назначен полковник Клейнмихель, занявший таким образом очень важное положение. Он был крестный сын графа и находился к нему как бы в родственных отношениях, что для Клейнмихеля было скорее вредно, нежели выгодно, так как, на основании этого духовного родства, граф обращался с ним, уже нисколько не стесняясь. Сначала не обращали внимания на Клейнмихеля и, когда он захотел входить во все дела, нередко отстраняли его; но с приобретением большей опытности и в силу его сердечного и духовного самопожертвования графской воле с ним освоились, и влияние его становилось все сильнее. Выгоды от того, конечно, не было, так как вместо одного начальника приходилось иметь дело с двумя…
Думаю, что мне не следует покидать этого предмета, не коснувшись государственного положения и характера графа Аракчеева, насколько они для меня выяснились за то время, когда я находился под его начальством, по близости моих к нему отношений и вследствие дружественного обмена мыслей с моими товарищами.
Аракчеев происходил от древней, но весьма недостаточной фамилии Тверской губернии; как он мне сам рассказывал, все его воспитание обошлось в 50 рублей ассигнациями, выплаченных медными пятаками. По окончании курса в артиллерийском училище он долгое время давал уроки математики, попал наконец в Гатчину, где жил великий князь Павел Петрович, и заслужил его милостивое расположение. В царствование императора Павла мы видим его комендантом Императорской Главной квартиры и генерал-квартирмейстером, с редким в России титулом барона, живущим в Зимнем дворце и вскоре после того «выброшенным» из службы, как было буквально выражено в дневном приказе, и сосланным в его поместье Грузино, полученное им от Государя в подарок. Поводом к этой последней катастрофе послужил, как мне передавал один из его близких родственников, следующий случай. Тогдашний барон принял незадолго до того в число своих приближенных одного иностранца, ему неизвестного, но которого ему рекомендовали с хорошей стороны и который числился в чине подполковника при нашем Генеральном штабе [306] . Однажды, в минуту сильного раздражения, барон высказал ему несколько глубоко оскорбительных слов, после чего подполковник решился застрелить Аракчеева и потом сам застрелиться. Он уже явился в Зимний дворец с заряженными пистолетами в кармане. Когда ему выяснили все безумие подобного поступка, то он, правда, отказался от него, но несколько дней спустя всадил себе пулю в лоб, оставив после себя письма к Государю, Наследнику [307] и некоторым государственным сановникам. По этому случаю поднялась буря негодования против Аракчеева при дворе и в городе, и даже Государь и Наследник ожесточились против него, и совершилось то, что было выше сказано. Лишь за несколько дней до кончины Императора Павла получил он прошение и был вызван обратно, Наследник никогда не отзывался об Аракчееве с выгодной стороны, и человеколюбивая, кроткая душа Монарха была слишком противоположна природе Аракчеева, чтобы можно было опасаться когда-либо сближения между ними, а между тем все-таки взяло верх соображение, что не следует оставлять без пользы такие замечательные дарования: ему была поручена артиллерия, находившаяся в то время в плачевном состоянии, и он ее совершенно преобразовал и, по крайней мере, приравнял к артиллерии, существовавшей в то время в остальной Европе. Потом он был несколько лет военным министром, покинул это поприще (по собственному ли желанию или вопреки ему), занимал затем разные обыкновенные должности, был впоследствии членом Государственного совета и Комитета министров, но находясь постоянно в числе ближайших особ, окружавших Государя. Здесь удалось ему приобрести все большее и большее влияние на дела государственные, и, наконец, в его лице, без особенного официального звания или положения, сосредоточилось все внутреннее управление империи, с непосредственным подчинением ему собственной императорской канцелярии. Все представления Государственного совета и Комитета министров восходили через него на Высочайшее усмотрение, и через него объявлялись все Высочайшие повеления. Таким образом, за исключением вопросов внешней политики и отчасти военного управления, состоял он как бы посредником между Монархом и государством, и, в силу особого Высочайшего указа, все объявляемые им от имени Его Императорского Величества повеления должны были приниматься за подлинное выражение монаршей воли [308] . Последовавшее затем создание военных поселений хотя и не послужило к умножению его власти, но усилило милостивое к нему расположение Государя, который питал к этому вопросу сердечное участие. Неожиданная кончина Императора Александра застигла его на этой высшей ступени почестей, доступной для подданного, и Император Николай также продолжал оказывать ему благоволение и уважение, как ближайшему сотруднику покойного Монарха. Но тут сам собою начал возникать разлад. Новый Государь желал действительно быть самодержцем, что и принадлежало ему вполне в силу божественного и человеческого права, а граф, напротив того, считал бразды правления своею принадлежностью. Этот разлад очень легко разрешился. Государь приказал управляющему собственною его канцеляриею, статс-секретарю Муравьеву, перевести канцелярию из квартиры графа в Зимний дворец и докладывать ему дела лично, а не через графа. Государственный секретарь и управляющий делами Комитета министров были оставлены в непосредственные отношения к Его Императорскому Величеству, и таким образом граф был устранен, причем даже не было потрачено ни одного листа бумаги. Только военные поселения были ему оставлены, но его честолюбие не могло этим удовлетвориться, и он просил отпуска за границу [309] , причем обнаружились разные проявления, ясно свидетельствовавшие о его раздражительности и высоком о себе мнении и оставленные императорской фамилиею без внимания. За границей напечатал он на французском языке письма Императора Павла и Александра и некоторых других членов царской фамилии, адресованные на его имя [310] , и так как он не испросил на это, как бы следовало, Высочайшего соизволения и эти письма в некоторых отношениях не могли быть напечатаны, то все наши посольства получили повеление препятствовать их появлению в свет и перекупить все уже изданные экземпляры, так что, сколько мне известно, действительно из них ничего не сохранилось в обращении. Что затем совершилось — неизвестно: отказался ли он добровольно или вследствие полученного внушения от официального значения, это составляет тайну между ним и Императором Николаем и могло быть известным лишь весьма немногим, но достоверно одно, что он прямо отправился в Грузине, что ему оставлено все его содержание и дом в Петербурге и, согласно его желанию, предоставлено в его распоряжение несколько чиновников. Здесь мог бы он, при наступившей старости, благополучно и в почете довершить свое земное существование, пользуясь теми отличиями, которые и теперь еще часто оказывались ему от царских щедрот, и при таких доходах, которые несравненно превышали все его потребности; но честолюбие — такой червь, который никогда не умирает в отчужденном от Бога смертном, и к этому еще присоединилось болезненное опасение, при всем своем избытке, умереть с голоду. Словом, он влачил жалкое существование и умер непримиренный с собою, без утешения и отрады; ни единая слеза сострадания не омочила его смертного одра. Так как, в силу сохранявшегося по повелению Императора Александра в Сенате духовного завещания его, титул графа Аракчеева должен был перейти к его наследнику, а между тем этот наследник им указан не был, и по смыслу самого завещания назначение наследника предоставлялось в подобном случае на усмотрение Государя, то Император Николай, по вскрытии духовного завещания, предоставил его наследство Новгородскому кадетскому корпусу, который и поныне носит название Новгородского графа Аракчеева кадетского корпуса и пользуется всеми доходами с его весьма значительного имущества.
306
Имеется в виду подполковник Лен.
307
То есть великому князю Александру.
308
Речь идет об указе от 14 декабря 1807 г.: «Объявляемые генералом от артиллерии графом Аракчеевым Высочайшие повеления считать именными нашими указами» (Полное собрание законов Российской империи. СПб., 1830. Т. 29. № 22715).
309
А. просил позволения уехать в отпуск за границу в письме к Николаю I от 9 апреля 1826 г.
310
Об этих изданиях см. примеч. 21 к мемуарам Н. И. Шенига.
Коснувшись, таким образом, внешней стороны деятельности графа, насколько я сам был тому свидетелем, и затем вкратце и последующего ее развития, я полагаю, что я обязан упомянуть и о внутренней жизни этого бесспорно замечательного человека, чтобы выяснить причину его необычайного государственного положения.
Что Аракчеев был человек необыкновенных природных способностей и дарований, едва ли может быть подвержено сомнению со стороны тех лиц, кто его хоть несколько знал и кто не увлекался безусловно своими предубеждениями. Быстро охватывая предмет, он в то же время не лишен был глубины мышления, когда сам того желал и когда она не вовлекала его в противоречия с предвзятыми его намерениями. Его образование ограничивалось математикою и военными науками, в которых он обладал обширными познаниями; история и литература промелькнули мимо него, оставив, впрочем, за собою некоторый след; но история, как основание государственного развития, и вообще государственное право были ему вполне неизвестны, и он даже почитал все возникшие на этой почве понятия и теории совершенною бессмыслицею и весьма искусно умел осаживать и осмеивать людей, которые толковали об этом заученными и отрывочными фразами. Его религиозные понятия были, так сказать, церковные, и он строго придерживался предписанных в этом отношении правил, но во внутреннюю его жизнь перешло из них весьма немногое: недоставало смирения, и при полнейшем отсутствии самосознания религия любви не могла утвердиться в его сердце и затем отразиться в его внешней жизни. Ему казалось, что он стоял одиноким, что его высота была умственно недосягаема, и с этого воображаемого величия взирал он на бедное человечество и пользовался его слабостями и страстями для достижения своей цели и для усиления своего безгранично возраставшего самолюбия. Поистине редкая и строго направляемая деятельность, необыкновенная правильность в распределении времени и воздержание от безмерного пользования плотскими наслаждениями давали ему очевидную возможность совершать более того, что могло быть сделано обыкновенным путем, и служили в его беззастенчивой руке бичом для всех его подчиненных. Но его нравственные правила были нетверды; у него почти постоянно были незаконные связи, и при этом он часто хвалился своим воздержанием. Жена его лишь несколько дней могла вынести сожительство с ним, потому что он желал в то же время удержать при себе свою любовницу; они расстались и с тех пор не хотели уже знать друг друга.
Его отношения с Императору Александру отличались ловкостью и тонким расчетом, но их нельзя было назвать честными. Под личиною строгой любви к правде и попечения о государственном благосостоянии он часто весьма грубо и непочтительно возражал ему; но как только он замечал, что Государь не желает отступаться от задуманного им намерения, то он тотчас убеждался его доводами и покорялся его верховным соображениям. При этом, подделываясь под чувствительное настроение Монарха, он часто предавался нежностям и высказывал, подчас как бы невольно, сентиментальную преданность к Государю в виде неудержимого порыва, чем успевал действительно внушить доверчивому Монарху дружеское к себе расположение, которое иначе могло бы казаться непонятным. За решительным отклонением всякой награды и всякого официального повышения скрывалось, под видом смирения, неограниченное высокомерие человека, который и без того почитался бесспорно первым лицом в государстве после Его Императорского Величества.