Шрифт:
Поставленные проблемы волновали Григорьева на протяжении всей жизни и в его эстетике были всегда тесно взаимосвязаны. Еще в «москвитянинский» период Григорьев видел главную цель критики в том, чтобы разъяснять читателю «народный смысл» новых литературных сочинений. Критерием для оценки и отбора лучших произведений, согласно Григорьеву, должно было стать «старокоренное русское воззрение». В основу деления современной литературы на «настоящую» и «вздорную» Григорьев положил связь (или ее отсутствие) с допетровской литературой, как духовной, так и светской, с фольклором, древними летописями и грамотами. Впоследствии, продолжая свою мысль и разделяя «деланные» и «рожденные» произведения искусства, Григорьев охарактеризует последние как «художественные отражения непеременного, коренного в жизни», у которого есть «корни в прошедшем, ветви в будущем». К таким «рожденным» сочинениям Григорьев относил книгу Парфени я, о чем вдохновенно писал в упомянутом письме к Дружинину от 19 сентября: «Как вдруг, откуда-то, из уединенного скита, спадает книга, которая языком, чувством и проч. соединяет Россию XIX в. с всею старою жизнию — наглядно, ясно и вместе наивно, — книга, отмеченная печатью великого поэтического дарования, соединенного с младенческою простотою, — книга, оживившая многих, — книга, которой ничего подобного нигде не встретите, — и, писавши о ней, — не дрогнет ли несколько раз рука, не остановится ли мысль, боясь дойти до ложного напряжения… о ней говорить всегда будет современно…» [192] .
192
Григорьев А. А. Письма. С. 119.
Впервые мысль о том, что «Сказание» — свидетельство органичности и временной неразрывности народной жизни, была высказана Григорьевым именно в апрельском письме к Боткину: «…на почве народного (не официального) православия, вдруг, нежданно вырастает перед Вами благоухающий цветок в виде книги о. Парфения, которая не только что восстановляет перед Вами свежестью чувства и безыскусственно-старыми формами языка связь с теми временами, когда игумен Даниил повесил, с позволения Годфрида Бульйонского, у гроба Господня кандило за землю русскую, но показывает ясно, что связь эта никогда существенно и не разрывалась, что коренной русский человек остался все такой же, каков он был во времена Мстиславов-стоятелей за вольную жизнь старой Руси… Все старое найдете Вы вечно новым, вечно живущим, существенным в книге отца Парфения, все даже до племенной вражды, которая наивно высказывается у него к гуцолам (хохлам), как наивно высказывается она у летописцев. Этим миросозерцанием — живут, как идеалом, конечно, — более 70000000 народонаселения: и насколько это миросозерцание способно к глубине мысли и к поэзии образа — свидетельство в той же книге о. Парфения…» [193]
193
Там же. С. 110.
Мысль о преемственности духовных начал, явствующая для Григорьева из книги о. Парфения, нашла подтверждение в таких статьях критика как «Русские народные песни», «Западничество в русской литературе», «Парадоксы органической критики», а также в его переписке. Неразрывность духовной жизни народа от XII до середины XIX столетия заключалась, по Григорьеву, главным образом в той «аскетической струне», которая создала «изумительное поэтическое миросозерцание духовных стихов».
Эстетическая концепция Григорьева принципиально отличалась от позиции Салтыкова. В отличие от Салтыкова, критик расценивал сочинение о. Парфения и древнее духовное творчество народа как явления одного порядка. Понимая под художественностью «выражение жизни народа», при котором «коренные нравственные начала жизни народа суть неминуемо и нравственные начала художества», Григорьев соотносил и поверял произведение того или иного автора идеалом «народного (неофициального) православия». Следуя этому принципу, он давал высшую оценку тем авторам, которые возвышались до «созерцаний религиозных», проводя при этом органическую связь с прошедшим. Для Григорьева аскетические мотивы «Сказания» свидетельствовали о непреходящих духовных устоях, о той связи времен, которая определяла художественную ценность произведения, что позволило ему назвать книгу о. Парфения вещью «совершенно народною», более того — отнести ее к явлениям «растительной» жизни.
При всем том критик отчетливо осознавал границу, отделяющую «растительную» поэзию от явлений культуры: «С одной стороны, Пушкин в поэзии, Белинский в деле сознания, Брюллов и Глинка в живописи и музыке, а с другой стороны — мир странных сказаний и песен, раскольническое мышление, хождение странника Парфения, суздальская живопись и народная песня…» [194] Григорьев равно высоко ценил те и другие творения, если находил в них «корни истинно народной жизни».
Вопрос о соотнесенности народного идеала в искусстве и «идеальнейшего начала», существовавший для Григорьева при разборе сочинений Ж. Санд, Байрона, Лермонтова, снимался при характеристике «Сказания». Признавая единство принципов народности и художественности, Григорьев рассматривает книгу Парфения в одном ряду с «Семейной хроникой» Аксакова и драмами Островского. Отмечая родство «Сказания» и «Семейной хроники», Григорьев, тем не менее, подчеркивал разницу между ними: «Появление ее <книги о. Парфения> совпадало с появлением «Семейной хроники», и по искренности своей это были явления действительно однородные, только книга смиренного инока и постриженника горы Афонской была, сказать правду, и шире и глубже захватом и даже оригинальнее, ибо великолепная эпопея о Степане Багрове, несмотря на свои великие достоинства, все-таки ни более ни менее как самое разумное последствие «Хроники» семьи Гриневых, наполнение красками и подробностями очерка, оставленного нам в наследство <…> Пушкиным-Белкиным, — а корней книги о. Парфения надобно было искать гораздо дальше в прошедшем…» [195] .
194
Аполлон Александрович Григорьев. Материалы… С. 230.
195
Григорьев А. А. Парадоксы органической критики. С. 151.
У Парфения Григорьев особенно ценил ту цельность миросозерцания, в основе которой лежало сознание нравственного идеала и перед которой мерк даже излюбленный критиком тип Белкина. Идеал Белкина (по Григорьеву, позиция «простого здравого чувства», хотя «кроткого и смиренного») по отношению к «Сказанию» оказывается неприменим и узок, ибо «корней книги о. Парфения», по мнению Григорьева, надо искать «в хождении Барского, Трифона Коробейникова — и еще, еще дальше, в хождении паломника XII века игумена Даниила».
Объединяя эти имена, Григорьев, несомненно, имел в виду то начало «беспощадного здравого смысла», которое руководило древним писателем-путешественником. Оно заключается главным образом в ограждении путника от малейшей опасности для традиционного уклада русской жизни, для «крепко сложившегося векового типа». Этот тип (иначе — образ мыслей) дорог Григорьеву своим цельным и, главное, непосредственным отношением к западной жизни. Цельностью взгляда Григорьев называет, например, то, что путешественник допетровского времени проходит мимо величайших памятников западного искусства, опасаясь их как источников ереси и противопоставляя им православные святыни. Непосредственное, исконное (в терминологии Григорьева — «вековое») восприятие чуждого западного мира стольником Лихачевым, Потемкиным, Фонвизиным говорило о «природе с богатыми стихийными силами и с беспощадно-критическим смыслом» [196] .
196
Григорьев А. А. Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина // Он же. Искусство и нравственность / Под ред. Б. Ф. Егорова. М., 1986. С. 82.
Единство стихийно-коренного, векового начала позволило Григорьеву поставить сочинение о. Парфения в один ряд с «хождениями» Барского, Трифона Коробейникова, игумена Даниила, а позже, в начале 1860-х годов, сравнить «Сказание» с философскими, богословскими трудами И. В. Киреевского, А. С. Хомякова, о. Феодора (Бухарева), но не с «Семейной хроникой» Аксакова. «Семейная хроника» представляла для Григорьева прежде всего исторический интерес, тогда как сочинения о. Парфения, Хомякова, Киреевского несли глубочайшую христианскую мудрость в «великой простоте своей мысли».
Миросозерцание Парфения не только выражало «коренные нравственные начала жизни народа», но, главное, оно всецело было подчинено идеалу. В этом «ясно сознаваемом и живо чувствуемом идеале» о. Парфения Григорьев видел высшую нравственную, а, следовательно, и художественную ценность. Здесь уместно вспомнить негативную реакцию критика на «Фрегат “Палладу”» И. А. Гончарова. Григорьев упрекал автора очерков путешествия в «положительном отсутствии идеала во взгляде», в том «низменном уровне, до которого умалил себя» Гончаров и из-за которого терялись достоинства его произведения [197] .
197
Григорьев А. А. Взгл яд на русскую литературу со смерти Пушкина. С. 198.