Шрифт:
И так все, что мы видим и слышим в фильме: юные Анечка и Валечка на телеэкране (дикторы Анна Шилова и Валентина Леонтьева – всенародные любимицы, впоследствии умершие в полном забвении), глаза пылкого Вана Клиберна, позже известного под именем Вэна Клайберна, через край льющийся оптимизм экранизированного спектакля в стихах «Весна в Москве», висячий телефон в коммуналке, рекомендации выбросить с комода приносящих счастье слоников и взамен купить эстампы – все это и рядом, и в вечности.
Из сегодняшнего дня мы видели и героев пьесы, и ее события. Ставили их в контекст времени – и того и этого: мы уже знали об их близком будущем побольше, чем наивные оптимисты там, на экране.
На этом пути искала свое открытие характера и Гурченко. Она вспомнила, например, свою Анну Георгиевну из «Старых стен»: да ведь Анна Георгиевна – это повзрослевшая героиня «Пяти вечеров», а клейщица с «Парижской коммуны» Тамара Васильевна– это юность Анны Георгиевны. Основа характера – та же. И лексика типична. И прямолинейность. И где-то, на каком-то повороте судьбы оставленная женственность. И максимализм. На максимализме, на абсолютном энтузиазме эта Тамара Васильевна замешена целиком. Настояна на ликующих маршах Дунаевского: «Нам ли стоять на месте… Труд наш есть дело чести…» Если делать что-нибудь, то с полной отдачей, на полном накале. И на личном фронте тоже: ей нужен герой, а коли нет его, то лучше пусть ничего не будет, чем компромиссы, чем эти хилые получувства. Если у него нет настоящей любви – она лучше ни с кем не будет встречаться. Такой максимализм, очень типичный и для эпохи, и для советского характера. Отсюда неистребимый оптимизм и умение в любых обстоятельствах найти повод для радости.
Героиню «Пяти вечеров» часто играли «вне времени» – просто как несложившуюся судьбу. Для Гурченко это было бы немыслимо: не в том суть, не о том пьеса, не в том правда. Люди выстояли – вот правда. Войну прошли, разруху, голод прошли, потери, одиночество – выстояли! Почему в это трудное прошлое мы смотрим с такой ностальгией? Ведь не только потому, что «так молоды мы были»…
– Я видела спектакль, – рассказывала Люся, – где Тамара Васильевна беспрерывно себя жалела: все одна да одна. В этом спектакле ей и в праздники было плохо. Так играть, по-моему, нельзя – тогда непонятно, чем вообще жив такой характер. А он жив своей внутренней силой, даже какой-то гордостью. Он жив верой в то, что счастье обязательно должно прийти. Вот, казалось бы, и время послевоенное, еще недавно работали по шестнадцать часов, голодали, падали от усталости – но выстояли. И – помните? – «я хорошо жила, мне было в жизни много счастья, дай бог каждому…».
Этих женщин войны Люся знала, их волю к жизни воспринимала как норму – это было одним из первых и самых сильных впечатлений ее «детских университетов». Тамара Васильевна и еще тысячи таких Тамар умеют быть счастливы малым: «Все терпели… такое время было – вся страна терпела» – зато теперь все иначе: «работа ответственная, интересная. За все приходится отвечать – и за дисциплину, и за график, и за общественную работу. Я и агитатор по всем вопросам… Словом, живу полной жизнью. И Славик, племянник, очень способный мальчик, учится в Технологическом. Активный мальчик… У него и общественное лицо есть».
Все идет к счастью. Да и то, что было, что есть, – разве не счастье?
«Я никогда не падаю духом. Никогда… А теперь у нас будет все иначе. Ты спи, Саша, спи. Завтра воскресенье. Можно поехать в Звенигород. Там очень красиво. Я, правда, еще там не была, но говорят. И в Архангельском очень красиво. Я там тоже еще не была. Но говорят…»
Прекрасный володинский текст, финальный этот монолог у Гурченко потрясает какой-то особой, неистовой убежденностью. В каждом слове. Слова спорят, опровергают друг друга, но истина в них одна: вера в людей, в справедливость, в то, что не будет войны, в жизнь. Готовность довольствоваться малым – оттого, что есть эта вера в лучшее. Готовность к жертвам – потому что вера жива. Вера эта и делает обделенную, израненную временем судьбу – глубоко и прекрасно нравственной.
Так заговаривают самую непереносимую боль.
Интересно было наблюдать, как такая актерская концепция отзывалась в восприятии зрителей, как, вслед за актрисой, люди в кинозале шли к пониманию такой героини и ее времени.
На одном из обсуждений фильма в Ленинграде, в народном университете культуры при одном из рабочих клубов (не изумляйтесь, были в нашей Атлантиде и такие университеты) встала задумчивая женщина:
– Когда я смотрела вашу картину первый раз, то с точки зрения сегодняшних отношений Тамара Васильевна показалась смешной, душевно несамостоятельной, даже жалкой со своими наставлениями и цитатами. А потом я поняла, что она права больше, чем кто-либо другой. И Тамара, и Ильин – настоящие люди, они не придумывают себя и поступать по-другому не могут. Поэтому у них все так сложно… Они целомудренны в чувствах. И это не просто скованность, это тон Тамары, которая и в самом отчаянном положении будет говорить, что у нее все хорошо. Ильин к ней, как к якорю, вернулся. Он слаб, она сильна. Он без нее не проживет. Ее нравственной силы на многих хватит, а на двоих уж наверняка.
На это присутствовавший здесь Володин ответил:
– Это верно, так. Я об этом не подумал, но это хорошо вы сказали. Хорошо, что вы так поняли.
Зрительница, судя по всему, была молода. Фильм позволил ей лучше понять раздражавший ее максимализм «отцов» – его истоки и нравственную силу. И даже пожалеть о том, что это качество встречается реже:
– Если бы такие люди ушли из искусства, как в какой-то степени ушли из жизни, было бы очень обидно.
Они ушли. Вслед им посыпались проклятья. С эпохой максимализма было кончено. Кому от этого стало лучше – покажет будущее.
Между тем Гурченко играла совсем не так благостно. Краски резкие, ясные, часто сгущенные до гротеска. Чтобы найти точную деталь, актриса ищет емкую метафору и воплощает ее почти буквально – в пластике, в мимике. В костюме, которому она уделяет очень много внимания и часто спорит с художником, доказывая, почему героиня должна быть одета именно так, а не иначе. («Надо будет поменять вязаную бесформенную шапку на кокетливый, глупый берет… Она уже и одеться не умеет, и в этом особая безнадежность», – записывает она по поводу своей Тамары сначала для памяти, а потом и в книге.)