Шрифт:
Суровцов не раз говорил об этом с Надею, и Надя сама горячо присоединялась к его мнению. Но и Суровцов, и Надя, оба любили баронессу Мейен и ценили её цивилизованные, человечные взгляды на вещи, её добрый, мягкий характер, чуждый шишовского злорадства ко всеем и каждому.
— Какая жалость! — говорил Наде Суровцов. — Иногда посмотришь на человека, видишь, что в нём всё готово для хорошего и нужного дела, и в то же время понимаешь, что он этого дела делать не будет, да и не может. Вот хотя бы Ольга Александровна. Умная барыня, добрая, с самыми честными вкусами. И читала довольно, и думала кое о чём. И вдобавок талантливая какая: на все руки… А ведь никуда не годна! Сбило с ног воспитанье, вредная среда довольства. Вдунь смолоду огонь во все эти способности, при этой счастливой обстановке, — какая бы вышла женщина! Чего бы она не сделала! А теперь скиснет себе так, никому не нужная и не нуждаясь ни в ком. Беда, когда в воспитанье нет струи общественности. Личные вкусы никогда не разовьют всех сил человека. В них одних он скоро завянет. Полным человеком может быть только настоящий гражданин, член великой человеческой семьи. Вот и Алёша. Смотрите, какие у него способности. Ведь он маленький Паскаль в своём роде. Он философствует в пятнадцать лет о таких вещах, о которых у нас старики не думают. У него такая энергия и смелость во многом, которой можно позавидовать. Направьте его, дайте ему правильные гражданские идеалы, вместо этого бесплодного и безотрадного мистицизма, в котором он тает и телом, и духом, — вышел бы замечательный человек. А ему-то, как нарочно, росинки маковой не дали того, что одно спасло бы его и показало выход его внутренней борьбе с самим собою.
Немудрено, что на Ольгу Александровну произвело такое бодрящее влияние появление Нади в её доме. В её жизни явилась цель, явилось постоянное, обязательное дело; оно было необходимо, если не ей самой, то другому существу, о котором стоило позаботиться. Таинственность внезапного обращения Нади к рисованию придавала занятиям с нею баронессы особенно заманчивый характер. Баронесса не желала ничего добиваться, но чуяла общий смысл Надиной выдумки, и тем теплее сочувствовала ей. Близость к Наде Суровцова была вообще не тайной для соседей, и естественно, что она невольно прежде всего приходила в голову баронессы. Надя делала поразительные успехи. Её смелая ручка, вдохновенная юношескою решимостью одолеть все препятствия, набрасывала такие лёгкие и верные очертания, которые положительно изумляли баронессу.
— Да вы, моя душечка, настоящий артист; vous avez manqu'e `a votre vocation, —говорила она с радостной улыбкой, рассматривая первые работы Нади. — Вы схватываете так метко характеры предметов… Vraiment, cpus avez l''etoffe d'un excelent portraitiste… Цветы — это вздор для вас. Вам скоро нужно будет что-нибудь посерьёзнее.
Надю бесконечно восхищали эти похвалы, которым она верила всею душою; она с радостным, немного сконфуженным смехом обнимала баронессу и долго шаловливо целовала её в то глубокое и горячее местечко её лебединой шеи, под величественно округлённым подбородком, которое Надя особенно любила целовать у детей. С каждым днём росла настойчивость Нади. Даже Трофим Иванович стал ворчать, что она целые дни проводит у Мейенов и что она, верно, давно надоела им. Сёстры просто обижались на неё. Барон иногда приходил в кабинет жены, где работали неутомимые рисовальщицы, и с улыбкой недоверчивого изумления следил за упорным трудом этого хорошенького, цветущего ребёнка, глазки которого глядели так серьёзно. Скоро это сделалось его любимым препровождением времени. Он стал приносить с собою книги, которые пробовал читать отрывками работающим дамам. Но так как он начал с Алан Кардека и с «Revue spirite», то Надя очень скоро удовлетворилась сообщёнными сведениями о сеансах нью-йоркских спиритов и о беседах многоглаголивого Кардека в стихах и прозе с Александрами Македонскими, Шекспирами и Наполеонами. Чувствуя, что эта раздражительная чепуха только засорит её голову ни к чему не пригодными бреднями и собьёт с толку её неокрепшую мысль, Надя с большою бесцеремонностью попросила барона читать что-нибудь более ей понятное. После спиритизма барон Мейен более всего любил пропагандировать Токвиля, но шишовская публика, начиная от предводителя Каншина до станового Луки Потапыча, не представляла ровно никаких удобств для такой пропаганды, так как она самым искренним образом одинаково не желала видеть ни «L’ancien regime », ни «La revolution » и интересовалась швейцарского демократиею так же мало, как и американскою. Барон считал весьма счастливым случаем, что он теперь не только мог сообщать своей слушательнице подлинные идеи Токвиля, то ещё некоторым образом был обязан принять на себя роль профессора политических наук по поводу выбранной им «Democratie en Amerique » и разъяснить глупенькой Наде, оказавшейся « d’une crasse ignorance » в самых основных вопросах государственного устройства, азбучные истины политической жизни народов. Надя, с своей стороны, была этим очень довольна, потому что барон знал свой предмет хорошо и привык его толковать, так что чтение такого капитального сочинения с популярными, живыми комментариями осветило ей совершенно новый мир идей и явлений, крайне заинтересовавших Надю и оставивших в её памяти очень точное представление о нём.
Всё это вместе придавало домашнему быту баронессы то деловое содержание и смысл, о которых она часто тосковала. Некоторая запутанность в делах барона заставляла его на всю зиму остаться в деревне. Петербургская жизнь оказалась не по силам их состоянию, а жизни в губернском городе баронесса предпочитала самую скучную деревенскую жизнь. Обученье Нади являлось тут чистым спасением в глазах баронессы. Вся потребность забот и материнской ласки, свойственная женщине, проснулась теперь в баронессе. Она сама никогда не предполагала, что была способна на такое увлечение, что в ней сохранилось ещё столько молодости. Она думала о Наде даже и тогда, когда Нади не было с нею; при всей светской выдержанности своего терпенья, она не совсем спокойно считала часы, которые оставались после раннего завтрака до приезда милой девушки, оживлявшей весь её дом.
Надя скоро сроднилась душою с баронессою. Она верила своему влеченью и поддавалась ему беззаветно. Она никогда не знала ласки матери, никогда не испытывала нежного покровительства доброй, сочувствующей женщины, богатой знаниями и опытом. В ней тоже заговорила новая потребность, которой не могла вызвать дружба сестёр. Она с радостным замиранием сердца нашла материнскую душу, с которой могла поделить все свои потаённые надежды, сомнения, желания. Надя понемногу, без намерения, без ясного сознания, рассказала баронессе свою тайну. Казалось, она сказалась сама собою, без участия Нади. Эту тайну вынуло из её сердца другое доброе сердце, к нему с любовью прикоснувшееся. Баронесса сейчас же оказалась не только посажённой матерью, но и крёстною матерью первого сына Нади, который, конечно, будет назван Анатолием. Что у неё непременно будет сын, а не дочь, Надя была уверена до запальчивости, и кто бы стал спорить с нею, глубоко бы обидел её. Она даже почти видела его маленькую мордочку, лобатую, с глазёнками как угли, с тёмным кудрявым пухом… Она сообщила баронессе эти пророческие подробности в упоении материнского восторга. Она перечислила ей все рубашечки, кофточки, распашоночки и одеяльца, которые она сделает своему черномазенькому Тонюшке, и описывала при этом не только фасон их, но и цвет и даже цвет ленточек, которыми она собственноручно обошьёт всё крошечное приданое своего мальчуганчика.
Баронесса совершенно ожила в свежих струях молодой, ключом бьющей жизни. Все интересы Нади стали её интересами. История с уроками рисованья теперь переполняла ей трогательным умилением. Она наслаждалась созерцанием этого прекрасного существа во всей непорочной чистоте неведенья, во всём юношеском огне надежд, во всей роскошной весенней силе, запросившей выхода. Прежнее её безотчётное чувство симпатии к хорошенькому, наивному ребёнку заменилось глубокою любовью к Наде и горячим желанием стать ей на помощь в её жизни во всей серьёзности слова.
— У меня нет дочери, Надя, вы мне позволите любить вас, как свою дочь, — говорила Наде баронесса певучим, ласкающим голосом.
И у Нади глаза наполнялись слезами счастия, и она опять душила баронессу своими поцелуями под шейку, ёжась к ней и нежась и тай жаркими улыбками сквозь надвинушееся слёзное облачко. Зато уж чего не говорила Надя баронессе. Заставляла её участвовать в судьбе беленького телёнка от её любимой Купчихи, описала подробную биографию Митьки, сына своей кормилицы, которого Надя начала учить читать, рассказала всю подноготную о пьянице Кузьме, который не кормит семью и колотит жену; а об Анатолии своём Надя рассказывала так много и всё такое удивительно хорошее, что баронесса утешалась бесконечно.
— Ну, ch`ere amie, — говорила она шутливо, — вы напрасно рассказали мне столько хорошего об Анатолии Николаевиче. Как бы ни был он действительно хорош, всё-таки я им буду недовольна после ваших описаний. Право, я никогда не замечала в вас такого красноречия. Вы всегда, моя душечка, так скромны на похвалы.
— Да, но Анатолий, Ольга Александровна, вы не можете себе представить, что это за человек, — с увлечением уверяла Надя. — Ах, если бы вы его узнали поближе, вы бы его полюбили, как сына. Вы думаете, он похож на здешних наших, шишовских? О, он совсем особенным человек» Ему бы нужно жить в самой образованной стране, среди самых лучших людей. Как он учён, если бы вы знали! А какой добрый! У него нет никогда ни одной дурной мысли. Всё, что говорит он, так умно, так нужно всем. Если бы люди слушались его, весь мир стал бы лучше. Правда, я говорю серьёзно и нисколько не преувеличиваю, Ольга Александровна.