Шрифт:
Целую неделю тоска Нади была так сильна, что сёстры испугались за неё. Варя теперь прямо говорила с нею об Анатолии.
— Помилуй, Надя, ты совсем изведёшь себя! — уговаривала она её. — Неужели ты этим сделаешь удовольствие Анатолию Николаевичу? Ну погоди, он поправится, опять начнёт ездить каждый день. Надо же иметь волю, характер, Надя.
— Ах ты дурочка, дурочка! — рассмеялась Надя. — Что ты такое говоришь? Какой характер? Зачем? — Она охватила шею Вари и стала её безжалостно щекотать и целовать.
— Отстань, Надя! Ей-богу, сумасшедшая! Ты знаешь, я не выношу щекотки, — отбивалась Варя. — Что с тобой делается, понять не могу, то всё губы прячет, когда её целуешь, а теперь заела своими поцелуями. Право, Суровцову скажу, он тебя не знает ещё; может, побоится.
— Опять ты за свои глупости! — с тем же счастливым смехом кидалась на неё Надя. — Постой же, я теперь тебя не так защекочу.
На пристани
В праздник Надя давала себе отдых. Она не бегала на скотный двор и не работала в саду. Она с самого раннего детства праздновала праздники и была бы очень огорчена, если бы праздников не было. Впрочем, Надя относилась к этим дням с обиходной точки зрения. Она была плохой знаток всякой церковности и не соединяла с годовыми праздниками никакого священного воспоминания. Она любила праздники, как любят их дети, и почитала их бессознательно, по вкоренившемуся преданию. Но когда она стала подрастать, к этому общедетскому чувству весёлой свободы, которое внушал ей праздничный день, в сердце Нади выросло и более сознательное отношение к нему. Надю глубоко радовал вид трудового народа без его обычной работы. Немытые люди в тёмных одеждах, с восходом солнца согнутые над лопатами, граблями, косами, сохами и топорами, входящие в хату только похлебать пустых щей с хлебом, вдруг обращаются в ярко разряженные толпы поющего или весело болтающего люда. Красные и жёлтые сарафаны баб, красные и жёлтые рубахи парней, синие армяки пестрят улицу. У всякого двора, в тени ворот или ракитки, сидит на земле кружок баб, в чистых рубашках и новых повязках, и мирно беседует. На зелёном выгоне, в орешнике, где ходит скот, ещё пёстрее, ярче и веселее толпа смеющихся и играющих девок, к которым незаметно примащиваются из свежей чащи орешника праздные парни с накинутыми на одно плечо поддёвками, кто с балалайкой, кто с гармоникой, кто с шутливыми речами. Всё весело пестреет на зелёном лугу: и разношерстные телята, и девки, и парни, затевающие с ними игры, и синее небо с белыми, как серебро, облаками, жарким шатром стоящее над этим зелёным лугом. А из города возвращаются на парных телегах подвыпившие хозяева в новых армяках, с раскрасневшимися рожами, с весёлым гамом и смехом.
Надя была человек деревни, и поэтому всею душою участвовала в деревенском празднике. Она вообще читала мало, но в праздники любила взять книгу и уйти в сад. Там у неё была любимая скамья, в тени старой ракиты, на конце очень длинной аллеи, над самым прудом-озером. Сядет там Надя в чистеньком холстинковом платьице, вся сияющая чистотою и свежестью, и радуется молча на Божий день. Она только что полоскалась, как молодая уточка, в прохладной воде пруда, и её бодрое, молодое тело не успело поддаться расслабляющему влиянию дневного зноя.
Хороши густые бородатые тростники, густою зарослью обсевшие берега Рати под коптевским садом. Они опрокинулись неподвижною зелёною стеною в неподвижное, слегка только гнущееся зеркало пруда, а под ними опрокинулись ещё более высокие зелёные стены стоящей над ними рощи, и потом тёмная синева неба.
Тихо на пруде. Дома, двора — будто нет. Утки неслышно выплывают и вплывают в тростниковый лес, наслаждаясь его пустынностью. Только слышно дружное жадное чавканье их широких клювов, роющихся в тине. Ракиты далека напустили на воду раскидистые ветки, и под их дрожащими шатрами — тёмная прохлада. Далеко на той стороне радостно фыркают купающиеся лошади; старик в белой рубашке удит под тенью обрывистого бережка, а подальше, в тростниках, вырезаются белые, словно каменные, фигуры цапель; они удят так же неподвижно, так же прилежно.
Каких голосов не слышит теперь Надя! Тонкою меланхолическою свирелью посвистывает иволга, певец летнего полдня; настойчиво и глухо кукует кукушка, низко перелетая с яблони на яблоню; горлинка плачет страстным воркованием в осинах рощи; драчливо чечокают дрозды; но всё покрывает сплошным несмолкающим гамом пронзительный крик грачей; никогда им не уладиться и кончить своих ссор! А неподвижная, еле трепещущая гладь озера дышит свежим дыханием в грудь Нади, и от этого дыхания чуть слышно, как нежная опахала, повевают над нею молодые, мягкие ветви ракит.
Хорошие мысли стоят тогда в голове Нади, такие же прекрасные и чистые, как те белые облака, что тают над нею в знойной синеве. «Как хорош Божий мир! — думается Наде. — И как странно, что так много людей, недовольных им. Сколько на свете скучающих, сердитых, жадных, горюющих; и так редко правы! Разве не всё дано человеку для счастья? Отчего я люблю всех? — сама себя спрашивала Надя. — Я бы всех обняла, всем бы помогла. Анатолий, мне кажется, тоже всех любит и всем готов помочь. Разве трудно помогать? Разве наслажденье может быть трудным? Бедные несчастны, потому что лишены наслаждения помогать другому. Но они полезнее всех нас; если б они понимали это, они были бы счастливее; они нас кормят, а думают, что мы их кормим. Богатый должен ещё больше работать для других, в этом его счастье. Когда здоров и трудишься с чистою мыслью, тогда и счастлив. Счастье так просто, так легко.
Как мне жаль Лидочку, — шевелилось дальше в душе Нади. — Она так часто скучает; и тётя скучает, и Алёша скучает. Отчего это? Ведь у них такой славный сад и река, как у нас, и они могли бы делать столько добра. Алёша добрый и умный мальчик, но он мало работает и оттого недоволен всем. Лида целый день ничего в руки не берёт. Я бы умерла в этом доме. Скажу я когда-нибудь ей; может быть, она послушает меня. А вот Анатолий постоянно за работою, как и я. Он всё успевает, всё любит. Как мы похожи с ним! Трудиться вместе с ним должно быть большое счастье. Он бы всему научил меня, он самый умный из всех».
И Надя с таким сладким чувством откроет книгу и погрузится в неё. Но и во время чтения её сердце не перестаёт впивать в себя чудную красоту очертаний, красок, запахов и движения, которою ликует кругом неё цветущая природа.
Надя увидела Суровцова издали, когда он появился у входа длинной аллеи, шедшей от дома к пруду. Собственно говоря, она увидела его гораздо раньше.
Неясный шум копыт скачущего коня давно был слышен со стороны поля; никто в доме не слыхал его и не хотел обратить на него внимания, кроме Нади, которая впилась в него и слухом, и сердцем. Она сразу разгадала, чьи это копыта, и кто едет. Когда стукнула калитка сада, совершенно в стороне от аллеи, открывавшейся перед Надей, Надя почуяла сердцем, что в сад вошёл её Анатолий, что он идёт к ней.