Шрифт:
— Так и следует, — уверенно поучала Надя молодого мужа. — А как он станет у тебя баловаться да тебя обижать, приходи к куме, я его поучу тогда!
— С чего ж я стану обижать, — конфузливо и радостно бормотал молодой парень, переминая в руках новую шапку и с торжеством посматривая на красивую жену. — Она у меня баба ничего, справная.
— А жив мой телёночек?
— Жив, матушка, жив. Такой шустрый стал, брыкается, в избе хоть не держи, всё перебьёт, уж стала его с зеленчуками на траву пускать.
— И белохвостенький жив.
— Захворал что-то, родимая; под глоткою опух сделался, боимся, пропадёт.
— А ты бы дала мелу с желтком…
— Мелу-то? Что ж, мелу можно дать, коли помогает.
— Таперича скрозь на телят опух этот самый нападает, — заговорили бабы. — А то ещё индюшки с чего-то стали дохнуть. Уж и сами не знаем, с чего.
— А вы бы загоняли на ночь в избу, — учила Надя. — Они у вас небойсь под дождём ночуют, а индюшка мокроты не любит. Она дохнет от мокроты.
— Это точно, что не любит! — опять поддержала высокая баба. — А я вот тебе, мать, скажу: пушистый у нас стал птицу донимать, бог меня убей, что ни ночь, то и зарежет, то и зарежет. Изволишь, барышня, помнить, у меня индюшка-то белая была-а? Вашего-таки, признаться, барского завода, ещё от твоей покойницы разжилась… Что ж я вам, бабы, скажу: высидела это она семнадцать индюшат, все как на подбор белые, да ядрёные такие, большеногие… Перерезал, проклятый, на прошедшей неделе тринадцать индюшат. Теперь и заводу осталось четыре индюшонка.
— Кто ж перерезал? — спросила Надя.
— Да сказываю, пушистый; лис это, стало, прозывается. В разор разорил, окаянный зверь.
Против лиса и Надя не могла ничего придумать. Между тем среди разнообразных сетований и новостей, которыми её осыпали бесхитростные приятельницы, Надя заметила восьмилетнего мальчугана в розовой новой рубашке, топырившейся, как парус. Мальчик просунул белокурую головёнку из толпы и смотрел на барышню с добродушным любопытством красивыми голубыми глазами.
— Неужели это Федот? —обрадовалась Надя, приближаясь к мальчику и отыскивая глазами его мать.
— Хведотка, матушка, Хведотка, — отвечала с поклоном мать, польщённая вниманием, и для приличия тотчас же утёрла пальцем нос Федотке.
— У-у, какой большой вырос! Молодец, Федотушка, жених у меня совсем! — ласкала его Надя, присев наравне с его ростом. — Да какой красавец стал! Это кто же тебе рубашку новую купил?
— Тятька, — бормотал самодовольно Федот, оглядывая себя.
— Отец его, матушка, побаловал, — в виде извинения говорила мать. — Телушку в Вознесенье продал, привёз малому рубаху… Он-таки его, признаться, балует когда. Малый тихий, ласковый, вот и балует. Что ж, в этом нет греха.
— А поясок, верно, бабка ткала? — допрашивала Надя, искренно заинтересованная Федоткою и рассматривая его кругом в прежней полусидячей позе.
— Ишь, барышня-голубушка! — утешилась мать Федотки. — Всё распытать хочет! Бабушка, точно, ткала, кому же больше, сама изволишь знать. Мне завсегда недосуг.
— Бабы толпились над головою присевшей Нади и принимали участие в осмотре Федотки, приговаривая всякие шуточки. Надя совсем забыла, что в церкви есть другая публика, и ещё менее подозревала, что кто-нибудь мог следить за нею. А между тем Суровцов давно стоял в нескольких шагах от Нади, увлечённый простотою и искренностью, с которою эта милая девушка встречала своих сермяжных приятельниц. Когда Надя встала с колен и, окружённая толпою баб, пошла к нищим раздавать медные деньги, Суровцов тоже вспомнил, что у него была мелочь в кармане, и захотел раздать её.
— Нет, тебе не дам, не стоишь! — убедительно говорила Надя старому отставному солдату с сизым носом. — Я тебе дала в прошлый раз пятак, а потом вижу, ты в кабак отправляешься. Не протягивайся теперь.
— Матушка-барышня, пожалуй-ста убогонькой! — голосила слепая старушка, скорчившаяся у притолоки. Надя подала ей монету, и в эту минуту услышала сзади себя звук денег. Оглянувшись, она увидела как раз за собою Суровцова.
— А, и вы нищенкам раздаёте? — засмеялась она в ответ на его откровенную улыбку. — Только этой уж больше не давайте, я ей дала три копейки; а вон последним двум недостало… Вы бы им дали.
— Хорошо, хорошо, — твердил улыбающийся Суровцов, пробираясь по указанию Нади. — Какой же давать? Вот этой?
Ему сделалось почему-то весело на душе, словно он возвратился к счастливой поре детства.
На приступке алтаря, в проходе ограды, отделявшей клиросы и алтарь от храма, собралась целая толпа мужчин вокруг Лидочки. Она стояла вся на виду публики, задом к царским вратам, и молча выслушивала любезности и остроты своей компании. Даже сиволапые прилепские мужички, вообще мало склонные к художественным наслаждениям, поневоле зазевались на эту стройную высокую красавицу, стоявшую над толпой в сознании своего очарованья. Лида опустила свои длинные изящные руки, сложенные вместе с какою-то кокетливою трогательностью, и из волн белокурых волос, осыпавших ей плечи и голову, смотрела вдаль, в дверь отворённого храма, с выражением утомлённого серафима. Мужчины, молодые и старые, толпились вокруг. Даже старик Коптев млел в глубине своей толстокожей души перед неотразимым образом этой девушки и вместе с другими пробовал занимать её своими грубыми размышлениями и остротами по поводу происходившего. Для Лиды будто не существовали её собеседники. Ей вдруг ужасно понравилась её поза Миньоны, жаждущей умчаться вдаль, и она с ребяческим кокетством мучила своим наигранным молчанием и прелестью своей позы беззащитно предавшихся ей кавалеров. Все ждали, пока разъедутся, а между тем никто не уезжал. Дамы сошлись недалеко от Лидиного роя, и госпожа Каншина изливалась генеральше в утончённых любезностях, а три девицы Каншины со скромным достоинством говорили со старшими Коптевыми.