Шрифт:
— Послушай, Сергей Сергеич, — вдруг оборвал его Трофим Иваныч, вставая во весь свой неуклюжий рост. — Я, брат, в военной службе был, под пули лоб подставлял, не кривил душою. Не покривлю душой и за судебным столом. У меня, брат, Бог в сердце, а не бес лукавый… Полюби, каков есть, а не нравлюсь — не напрашиваюсь! — Он сердито двинулся в свой кабинет, затягиваясь из длинного чубука. Трофим Иваныч вернулся скоро, ещё более недовольный. — Ну кто там ещё у вас? — грозно спросил он, метая на публику гневные взоры. — Когда вы только пересудитесь, бездельники? Взял бы вас да всех жалобщиков и ответчиков месяца на три в острог, чтобы жаловаться да мошенничать отучились, у добрых людей времени бы не отнимали. Постойте, я вас живо приберу… судильщиков!
Очередь была мещанина Огаркова. Огарков снимал помещичий сад в Мужланове и нанял себе в работники тамошнего крестьянина Фому Сидорова. Условия письменного между ними не было, а нанялся-де он, Фома, караулить до Вздвиженья, пока яблоки снимут, по семи рублей в месяц; задатку взял девять рублей, а прийти не пришёл; нанялся в плотники в город Шиши, к рядчику, что строит новый собор, и задатка ему, Огаркову, не возвратил. Фома Сидоров на вопрос судьи виновным себя не признал. Задатку-де он, Фома Сидоров, никакого не брал и в караульщики к нему в сад не нанимался. Не успел Фома выговорить последних своих слов, как неожиданный дружный взрыв хохота раздался в зале. Публика, состоявшая почти сплошь из окрестных мужиков, смеялась от души, позабыв о судейской камере.
— Ишь его, Фомка, чужая котомка! — вполголоса заметил какой-то весёлый рыжебородый мужичок, стоявший впереди. — И брать не брал, и видеть не видал.
— Стыдно это тебе, Фомка, так говорить! — вмешался без приглашения судьи тот самый староста, что судился с соседним помещиком, высокий и суровый старик. — Весь-таки народ знает, что деньги ты у садовщика забрал; сам же ты в кабаке у Никанорыча теми деньгами похвалялся, а теперича беспутное говоришь… Креста на тебе нету!
Фомка Сидоров, малый с густыми нечёсаными кудрями, белолицый, с дерзкими голубыми глазами, оборванный донельзя, стоял посреди камеры, злобно оглядываясь на всех, словно волк на травле, окружённый борзыми.
— Ишь ты, нашёлся заступник! — огрызался он на старосту.— Считал ты, что ли, как я деньги брал? С тобой их, что ли, пропил?
— Я, брат, с такими отряхами и на одной лавке не сиживал, не то чтобы с одного шкалика пить, — ответил староста.
— Кто из вас свидетель, как Фома Сидоров у мещанина Огаркова деньги брал? — спросил судья.
— Брато без свидетелей, ваше благородие! — уверенно вступился ещё один пожилой мужик. — Потому Фомка на эти дела не впервое идёт. Он те при свидетелях не возьмёт, ни-ни! Он норовит, по своему-то мошенничеству, глаз на глаз человека ободрать; вот он каков, Фомка-то! С того и прозвище ему пошло: Фомка — чужая котомка. Стало, что чужая.
— Ты свои-то прозвища сказывай, — дерзко отбивался Фома. — Как ты в гамазее смотрителем был.
— Ну, ребята, есть ещё кто свидетели? — спрашивал Трофим Иваныч, обращаясь ко всем.
— Да что, ваше благородие, и спрашивать нечего! — заорали со всех сторон. — Известно, сибирный! По нём давно Сибирь плачет, по чёртову сыну. Он и в запрошлый год овчины у шибаев украл, сорок овчин… Его бы, ваше благородие, в острог покрепче упрятать, вот бы он поучился… А то ни в ком душеньки нет покойной, того и гляди — подпустит красного петуха, разбойник.
— Цыц вы, оглушители! — сердито гаркнул Трофим Иваныч. — Вас спросишь, и жизни будешь не рад. Чего глотки дерёте, дурачьё! Заладили своё, прошлогодние снега поминают. Их спрашивает судья: известно ли кому об задатке, что Фомка у садовщика взял, а они, черти, вон о чём толкуют. Брал ли он задаток, говорю?
— Как не брать, ваше благородие! Взял задаток. весь народ об этом знает, — кричали разные голоса. — Девять рублей взял, бумажками трёхрублёвыми. У зареченских в кабаке целую неделю пил, задаток пропивал. Нешто он таился от кого!
— Да кто видел, как он брал? — настаивал Трофим Иваныч.
— Видать не видали, ваше благородие, а только весь народ знает, что задаток он взял.
— Да вот, Трофим Иваныч, — вмешался один из писарей канцелярии, — наш же кучер видал, как он в кабаке деньги пропивал, ещё и ему поднёс косушку, он сам мне сказывал. Говорил, Фомка был да Савичевых два брата.
— Одного с ним помёта! — сурово заметил староста. — Злыдари…
— Какой кучер? Пётр? — спросил Трофим Иваныч.
— Да П'eтра ж, Трофим Иваныч! П'eтра мне тогда же сказывал.
Трофим Иваныч грозно обратился к обвиняемому:
— Бесстыжая твоя харя, Фомка! Что ты, татарин али православный? Есть не тебе крест после этого? Весь-таки народ знает, что ты деньги у мещанина забрал, а ты отпираешься; ну, не басурман ли ты после этого? Тебе бы на икону глядеть было стыдно.
— Уж точно, что басурман, — подтвердила толпа. — Помирать всем один раз… Свово не давай, а что должное, отдавать надоть.
— Чего надоть? — смущённо, но всё ещё нагло огрызался Фомка, став как-то боком к судье и избегая глядеть на народ. — Басурманством меня страмить нечего… Я не басурман… К одному приходу ходим, у одного попа сообщаемся… Эка важность, девять рублей! Я у рядчика в месяц два шестерика получаю… Небойсь, отдам.