Шрифт:
Мать испуганно оглядывает нас. Вот здесь, за этим самым столом, всегда все и начиналось: здесь я сказал, что ухожу из дома, что ничему они меня не научили и что теперь другие времена, понимают ли они это? Иная жизнь, иные мысли у людей, и я не желаю копаться в земле!
Никакой мне помощи от них не надо, никакой, совсем никакой! Черт его знает, чего не накричал я в то утро. Неоперившийся птенец, новоиспеченный выпускник Нориешской средней школы, голова формулами напичкана. Все сам, только сам!
В колхозе жали рожь, и старик гнал меня в поле, от этого, мол, меня не убудет и пополам не сломаюсь. Давно копившаяся горечь прорвалась наружу, он просто не мог понять, как это я целыми днями могу просиживать над книгами. В ту пору я читал биографии ученых, учебники по физике. По правде сказать, перечитывал их, сам не зная, что делать с собой, со школьной премудростью и со своей комсомольской сознательностью. Когда не листал книжки, собирал велосипед, выпрашивая у соседей старые рамы, ржавые цепи, латаные и перелатаные камеры, помятые щитки, — помню, даже попался какой-то особенный руль низкой посадки, — деталь от «Озолниека», другая от «Эрепрейса» и черт их разберет каких еще марок. Тем летом я был счастлив, теперь я это понимаю, да, понимаю. Худощавый парнишка с вечно сползающими на нос очками. Ах, как забавляли ребят в Нориешах мои очки-велосипед!
Сотворил я в своей жизни что-либо более послушное, чем тот велосипед?
Возиться с ржавыми железками, чинить и латать, выпиливать и шкурить, краской покрывать… Мое безделье было возможно лишь под материнским крылышком.
«Да ты что, не видишь, у мальчика не сегодня завтра чахотка откроется. Нашел кого в поле гнать!»
После выпускных экзаменов на меня напала невероятная лень. Руки сами собой опускались. Не подвернись этот велосипед, я бы вообще палец о палец не ударил. Отцу хотелось, чтобы я «выучился» на садовника. Любой ценой хотел привязать меня к земле. Взять за шкирку и ткнуть носом в чернозем. Он был убежден, что в основе всего унавоженная земля и дренажные трубы, тогда, мол, мельник не будет сидеть без работы.
Земле надо поклоняться, землей надо дорожить!
Мне земля была нужна лишь затем, чтобы катить по ней велосипед. Дылда на велосипеде, и вот тот же дылда на гуляньях в Нориешах — раскрасневшийся, неуклюжий, волосы свежим маслом помазаны, — а музыканты наяривают вальс «Наперекор теченью парень правит свою ладью»…
Мать была для меня надежным заслоном, а я для нее?
Вот на краю стола сидит мой сутулый отец. Если б ему удалось меня привязать к земле, скорей всего я был бы совершенно иным. Кое-кто нынче сокрушается, что в свое время не захотел учиться на агронома или садовника. Сейчас бы разъезжал на собственных «Жигулях» да посвистывал. Разъезжать и посвистывать охотников предостаточно.
А когда руки по локоть в земле?
Отец хвастает: пастух у них за лето загребает в два раза больше, чем я за весь год в своей Риге, без роздыха вкалывая. Коров пасут теперь с помощью электричества, а уж с этим я бы справился — все-таки ученый человек.
Пастушьи радости отец бы мне воспретил: «Вот умру, тогда хоть пастухом нанимайся в Нориешах, а покуда глаза глядят мои, ты этого не сделаешь!»
От этого стола я поднялся и покатил прямой дорогой в Ригу. Моим ногам как раз хватило сил на то, чтобы добраться до окраины Риги и свалиться в кювет. Проспав часок и подкрепившись ломтем хлеба, мог двигаться дальше. Вид у меня, надо думать, был жалкий, когда я на полуспущенных шинах трясся по булыжникам мостовой. И как меня только не облаивали рижские дворняги! Я ужасно стеснялся, казалось, все только и делают, что смотрят на меня. Назло всем я напевал: «Наперекор теченью парень правит свою ладью, в душе восторг и радость…» Совместимо ли такое с комсомольской сознательностью? А почему бы нет, ведь у меня в кармане были документы для поступления в институт.
— Еще один деревенщина пожаловал, маслом так и разит, — раздалось при моем появлении.
Три года спустя запах масла был изгнан из общежития. Мы друг у друга его вытравили не совсем учтивым способом. Чтобы отметить свое приобщение к разряду горожан, как мне это тогда представлялось, я в полночь из окна третьего этажа общежития выбросил на улицу шкаф. Кончилось это печально: принудительным возвращением в дом обожаемых родителей, полным покаянием и основательным ударом по моему и без того тощему кошельку. Тогда-то я и подрядился ходить по дворам с пильщиками дров и на каникулы не поехал домой к старикам. «Наперекор теченью парень правит свою ладью, в душе восторг и радость!» Осенью я мог себе позволить одеться по последней моде. Сшил клетчатый пиджак, достал по блату башмаки на мягкой каучуковой подошве — «клевые корочки»!
И тут-то на меня обратила внимание Арика — «клевая девочка» из Меллужей. Той осенью я зачастил в меллужский кабачок — поплясать, поужинать.
И той же осенью я сменил пластинку. Тот самый парень, который прежде правил ладью, теперь довольно бодро напевал «джамбулайя, джамбулайя» — шлягер тех лет…
— Отец, только прошу тебя, не пытайся тут горы свернуть. Насчет сена можешь не беспокоиться, на сенокос, думаю, выберусь, — после долгого молчания замечаю я.
— Да неужто ты, Арнольд, в городе почуешь, когда сенокос придет? — не слишком любезно отзывается отец.
— И что вы взъелись друг на дружку! — вмешалась мать. — Долго ли Нолдиню сотню километров проехать.
— Конечно, отец, это не расстояние. Сам вчера видел.
Арнольд, одно запомни: здесь тебя всегда будут ждать, — резко оборвал отец.
Отец мой в общем-то человек незлобивый, мог распалиться, лишь будучи сильно на взводе, уж тут из него разом все изливалось, а как шлюзы прорвет, доставалось и правым и виноватым.
— Много ли мне, старику, радости в жизни осталось — ну много ли? — частенько говаривал он. — Опрокину чарочку, сразу стану сильным, молодым, богатым, даже в вальсе не прочь покружиться.