Шрифт:
– Крестьянин.
– А как же царем стал?
– И из крестьянства царю быть возможно…
Разместили по камерам. Царя со старцами в одиночку загнали и заперли. С ними попал и Нилыч.
– Тесно было, это верно, – рассказывал он, – днем-то ничего еще, сидим себе по стеночкам на мешках, а вот спать трудновато. Ложились на бочки, поплотней друг к дружке и аккурат на всю камеру. Ночью, если кому повернуться, бок затечет или по своим надобностям встать, так буди всех. Вставайте и сызнова ложитесь.
Всё же в Костроме нам жилось сходственно: бабы приезжали, хлеба, пирожков привозили; не голодовали, слава Богу. Шпана тоже не озорничала. Боялись нас. Уренчане-то народ дружный и к ручному действию привычный: о масленую всегда концы на кулачки сходились и в буднее время случалось. Поди, подступись! Сунулись спервоначалу, да и отстали.
На допросы водили и в одиночку и группами. Дознаваться особенно было нечего. Дело ясное – контрреволюционное восстание. Уренчане сами не запирались. Зачем врать? Что было, то было. Только над одним вопросом пришлось потрудиться следственной комиссии.
– Кто зачинщик? Кто подстрекал царя избирать и советским распоряжениям противиться?
– Мир порешил, – слышался всегда один и тот же ответ.
Этот всеобъемлющий и вместе с тем не ощутимый реально “мир” был вполне понятен матросне, самой состоявшей из крестьян, но совершенно не уясним полуинтеллигентным горожанам, оформлявшим следствие. Им “зачинщики” были необходимы. А зачинщиков не было. В среде самих судей, они же следователи, возник раскол, и для разрешения его был вызван следователь по особо важным делам с самой Лубянки.
Вот как рассказывал о нём Нилыч:
– Обходительный был этот чиновник, вежественный. Не рыготал, как флотские. Волосы на нём долгие, как у дьячка, были, сам худощавый, всё покашливал и в баночку плевал да крышечкой завертывал, больной, видно.
Позвал нас всех, на лавочки рассадил, а царя на стульчик.
– Здравствуйте, – говорит, – граждане, я вот из Москвы приехал поговорить с вами, потому что очень ваше дело интересное…
Мы молчим, а он дальше объясняет, как царя сбросили и народную власть поставили,– а вы, говорит, сами и есть народ, а против народа идете.
А мы отвечаем:
– Нет, господин-товарищ, не так. Наш царь – самая народная власть и есть, он от народа поставлен.
– Ну, – говорит, – хорошо, ваш царь истинно от народа, а Николай царь от кого? Вы его и не видели.
– И он от народа, через дедов наших, а что мы, в болотах сидючи, его не видели, в том удивления никакого нет. Другие видели.
– Так он, – говорит, – царь Николай вас казнил, угнетал и налогами разорял…
– Ничего такого мы от него не видели… Может, где в другой местности, а у нас, в Уренях, о казнях не слыхивали, а ежели и порол кого урядник, то по нашему мирскому соизволению… Насчет же налогов ты, барин, полегче. Мы их без царя-то на горбу своем узнали!
Он тогда к Петру Алексеевичу.
– Вы от какой корысти в царство вступили?
– Не по корысти, – ответствует тот, – а по мирскому решению. Послужить народу всяк повинен. От той службы отказу нет.
– Так вы не служили, а царствовали, правили и подать на себя собирали.
– Правильно ваше слово – царствовал, а только на царстве служил, закон исполнял и закона от прочих требовал. Подать же собирал, верно, однако, по согласию, как за труды полагается.
Видит барин, что не одолеть ему нас на слове. Подался. Очки снял и платочком протер.
– Дело, – говорит, – ваше очень сложное. В нём не простая контрреволюция, а большая глубина.
К чему это он говорил, не уразумели. Словно не по-нашему, словами неслыханными. А говорил долго и обещал на суде всё в ясность привести.
Подошел и суд. Главными-то судьями матросы были, а барин этот, вроде как от себя, прокурором. Председатель – главный матрос, очень веселый попался и без руки. Но не злобный и не ругатель. Ругала нас больше барыня, что около него заседала.
– Гады, – кричит, – рабочего дела враги! – всех пострелять требовала и по столу стучала, даже чернила разлила.
Прокурор московский тоже нас врагами изобличал, только видно было – без злобы.
– Это враги особенные, – говорит, – с генералами и буржуями их равнять нельзя. Не та линия. И мы, – говорит, – особую линию должны взять к ним в отношении.
При конце суда с барыней очень поспорил. У самого даже кровь изо рта пошла, весь платочек измарал и ослабел.
– Делайте, – говорит, – как знаете, а я своего мнения держусь и в Москву о том сейчас же отпишу.
Отписал или нет – неизвестно. Но только после его речей матросы подобрей как-то стали и даже на злобствующую барыню покрикивали.