Шрифт:
Мое положение в классе было не совсем обычное. К «черносотенцам» я Примкнуть не мог по двум основным причинам. С одной стороны, они были примитивно и грубо некультурны, а с другой — «черносотенство» не соответствовало ни моим начинавшим тогда слагаться убеждениям, ни самой моей природе. Я родился с несомненными задатками консерватора, но был с детства проникнут атмосферой умеренного либерализма. Поэтому моя консервативная природа включила либерализм в число тех принципов, которые надо охранять, тем более, что эти либеральные принципы уже вошли в плоть и кровь русской жизни, особенно со времени «эпохи великих реформ». Вообще, «черносотенство» являлось в России отнюдь не здоровым консервативным направлением, а вредно-реакционным и притом демагогическим, как и направление его крайне левых противников,
Так или иначе, я не мог примкнуть к нашим гимназическим черносотенцам, которых, однако, в те времена (позже было иначе!) нельзя было не уважать, так как в гимназии они плыли против течения, что требовало с их стороны немало мужества.
Среди «левых» я тоже никак не мог быть своим человеком, да и не стремился к атому. Среди них было, конечно, куда больше мысли и образования, чем среди «черносотенцев». Наш класс был по способностям и развитию значительно выше среднего. Социалистических и революционных увлечений «левых» я совершенно не разделял. Маркс был кумиром многих в нашем классе, причем, конечно, многие его и не пробовали читать... Я помню, какой эффект произвела среди наших эсдеков моя критика материалистического объяснения крестовых походов. Это было для них почти кощунство, но, с другой стороны, они оценили такую мою «дерзость» в отношении Маркса и не уклонялись от споров. Эти разговоры имели вообще большое значение для моего положения в классе. Надо сказать, что мое «княжество» естественно вызывало холодное и недоброжелательное отношение среди «левых» и даже вообще интеллигентов. Но я немало смутил их тем, что я не подходил к тому типу аристократа, который они себе почему-то рисовали. Я не был «пшютом» и «белоподкладочником», и, «кроме того», лидеры наших «левых» не без удивления заметили, что «князь» во всяком случае не менее образован, чем они сами, а, может быть, даже и более... Все это имело большое значение, и «левые» скоро стали ко мне относиться без первоначального недоброжелательства, но как к чему-то странному, чтобы не сказать ненормальному. Я уже тогда заметил—дальнейший опыт подтвердил мне это,— что культурный аристократ никак не подходит к той упрощенной схеме, которую рисует себе о нас огромное большинство интеллигентов. При встрече с таким человеком в их сознании образуется какая-то странная мешанина отталкивания и притягивания: они одновременно видят в нас что-то чуждое, любопытное и порой ценное. Мне пришлось это наблюдать особенно впоследствии, но начались эти наблюдения еще в гимназии. Вообще, всюду, где я сталкивался с интеллигенцией, у меня всегда устанавливались недурные отношения, отмеченные, впрочем, некоторым холодком с обеих сторон. Я знал многих очень симпатичных интеллигентов, но внутренне интеллигенция всегда оставалась мне глубоко чуждой (как, очевидно, и я — ей!). Лучших представителей интеллигенции несомненно привлекает старинная и утонченная культура, но они стараются не показывать этого и даже как бы стыдятся. Вообще, одной из неприятных черт интеллигенции являлась ее чрезвычайно развитая и щекотливая спесь. Большинство интеллигентов станут страстно отрицать это, но черта эта несомненна. Скажу более: черта эта в интеллигенции распространена гораздо шире, чем пресловутая «аристократическая» спесь: надо сказать, чтонастоящийаристократ «спесив» не бывает. Встречаясь с аристократом, типичный интеллигент прежде всего обдавал его своей интеллигентскою спесью; надо было хладнокровно пройти через это, и тогда могли установиться простые и хорошие отношения.
При своей некоторой «бесформенности» русская интеллигенция обладала довольно значительной силой ассимиляции. Мне пришлось впоследствии видеть совершенно «обынтеллигентившихся» представителей других слоев общества, а также иностранцев, полностью усвоивших черты русской интеллигенции. (Все, что я говорю об интеллигенции, относится кстаройрусской интеллигенции; интеллигенция советская слишком во многом отличается от нее.)
Из трех лет гимназического обучения всего больше я получил от первого — в Киевской гимназии, в 1905/06, и дало мне больше всего общение с товарищами. Особенно полемика с нашими «марксистами» побудила меня к усиленному изучению аргументов против них и дала мне, кроме того, умение спорить. Споры на «марксистские» темы из стен гимназии перешли в гимназический кружок, собиравшийся по праздникам. Среди членов этого кружка только двое — сын известного киевского адвоката А. Гольденвейзер и я, были антисоциалистами. Все остальные были либо с.-р., либо с.-д. Но против «марксистов» нам с Гольденвейзером удавалось иногда получать союзников из среды эсеров. Среди последних был будущий министр иностранных дел петлюровского правительства, будущий «щирый» украинец — А. Шульгин.
Когда в 1906 году мы всей семьей переехали в Москву, я перешел в тамошнюю Седьмую гимназию. Я был поражен разницей уровня классов. В Москве я попал в очень средний класс и тогда еще больше оценил богатый способностями класс киевский. Конечно, это наблюдение не дает права делать какие-либо выводы: думаю, чтосреднийуровень московской и киевской гимназий был приблизительно одинаков.
В Киевской гимназии мне пришлось выступить со своей первой публичной речью. Забастовочное движение по всей России разрасталось и захватило даже средние учебные заведения. Во время уроков три или даже четыре старших класса гимназии созвали сходку, на которой «единогласно» решили объявить забастовку. О таком «единогласном» решении объявил наш председатель — восьмиклассник с еле пробивающимися усиками, которыми он, по-видимому, гордился не менее чем своим «марксизмом». Между тем при голосовании я поднял руку против забастовки (я знал, что на сходке я был далеко не единственный противник забастовки, но кроме меня никто руки не поднял). Я громко запротестовал: «Нет, не единогласно: я голосовал против!» Вся толпа гимназистов закричала, меня подхватили на руки и поставили на стол, откуда говорили ораторы, чтобы я «объяснил свое голосование». Наши «левые» говорили очень бойко, я никак не мог состязаться с ними в этом искусстве. Совсем не в митинговом тоне я стал излагать мои мысли: Сходка не слушала меня и только перебивала. Председатель добросовестно пытался дать мне вбзможность говорить, но и он ничего не мог поделать. Моя речь, конечно, никакого значения не имела и иметь не могла, даже если бы я обладал большим ораторским талантом, а этого таланта у меня нет совсем. Мыслить и связно высказывать свои мысли, или быть оратором — вещи совершенно разные.
Как раз среди моей речи на сходку пришел директор с требованием немедленно разойтись по классам... Толпа, конечно, ответила на эти слова только дикими выкриками. Директор видел, что я стою рядом с председателем сходки и ораторствую... Я заметил изумление в его глазах. При директоре, который скоро ушел, я прервал свою речь, так какпри начальствеговорить против забастовки я, понятно, не хотел. Я знаю, что потом некоторые «левые» это оценили.
Несмотря на мой протест, сходка все же решила, что забастовка в нашей гимназии решена «единогласно», и я понял, что наши «черносотенцы», с которыми в вопpосе забастовки я был единомышленником, поступили мудрее меня, вовсе не пойдя на сходку... Больше па-сходки ни в гимназии, ни в Университете я никогда не ходил: с меня было довольно и этого опыта! Разумная аргументация на таких собраниях совершенно невозможна, а сами сходки производили на меня отталкива-ющее впечатление. Я помню чувство почти физической тошноты при истерических выкриках какой-то курсистки на сходке в Университете. Я слышал эти выкрики, проходя по коридору мимо аудитории, где происходила сходка...
Несмотря на революционное брожение, забастовку идаже «химическую обструкцию» (в классах, чтобы помешать урокам, разливали какую-то невероятно вонючую жидкость; делалось это, конечно, «с политической целью»), 1905/06 учебный год все же прошел не совсем бесплодно для учения.
Сравнивая мои впечатления от преподавания в двух гимназиях, где я учился, с впечатлениями моего отца от тех двух других гимназий, где учился он, могу сказать, что прогресс в постановке преподавания был несомненен. Только в отношении мертвых языков в прежнее время гимназия добивалась больших результатов. Постановка обучения живым языкам была во время моего отца и осталась в мое время совершенно неудовлетворительной, но в целом преподавание было недурным, а иногда и просто хорошим.
Среднее образование в России было, в общем, поставлено удовлетворительно и несомненно прогрессировало.
Бурление 1905 — революционного — года, то, что я слышал и у себя дома и в гимназии,— все это очень подхлестнуло мою мысль и общественно-политические интересы.
Убеждения человека растут в нем, как коралловые острова в океане. Долгие годы ничего не заметно на поверхности моря, долгое время ничего нет и на поверхности сознания, а между тем в темных глубинах морских, как и в глубинах нашего бессознательного «я», происходит таинственная строительная работа. Растут и крепнут коралловые рифы, растут и крепнут наши убеждения. И вот вдруг из глубин моря показываются очертания вновь народившегося острова, а мы — в нашем сознании — «находим» сложившиеся убеждения- Убеждения эти отнюдь не случайны — они складываются в каждом человеке в зависимости от его природы, от его сложной наследственности, от внешних влияний на него, от его собственных мыслей и переживаний. Эти органически зреющие убеждения питаются той средой, в которой живет человек с самого своего рождения. Многое из того, что входит в сознание, часто как бы бесследно исчезает в нем, но исчезновение это кажущееся: в глубинах подсознания происходит усвоение и созревание тех семян, которые в него запали и нашли подходящую для себя почву. Из глубин бессознательного тянутся новые ростки и достигают наконец поверхности дознания. Так зреют в нашей душе и добрые семена и плевелы...
В пятнадцать лет я не имел еще, конечно, установившихся политических убеждений, а только определенные задатки для них. Та атмосфера, в которую я попал в 1905 году, подействовала на мое сознание и подсознание, как теплица, ускоряющая рост и развитие растений. На мое счастье, потому что эпохи брожения чаще действуют на человека не как теплица, а как ломающий ураган.
Когда я попал в гимназию и встретился с товарищами, кичившимися своими «политическими убеждениями», я яснее почувствовал, что таких оформленных убеждений у меня нет. Я, конечно, не сознавал тогда, что вызубренные и принятые на веру положения Маркса и Энгельса не являются настоящими, органически сложившимися и продуманными убеждениями.