Шрифт:
— Знаешь, я тоже помню некоторые вещи; особенно, как ты меня отчитал за мое отношение к рикшам в тот первый день. Я как сейчас вижу, как ты стоишь на углу улицы с моей записной книжкой под мышкой.
На минуту он остановился, я думал, что он мне что-нибудь еще скажет, но нет, он ничего не сказал.
Только Петров пришел меня провожать, когда я уезжал. Он подал мне бумажный мешок, сказав:
— Домашние пирожки, такие, как вы любите, с мясом, — и, как будто я собирался отказываться, добавил, — Конечно, вас будут хорошо кормить на американском пароходе, но все же домашние…
Он сказал, что ему надо торопиться назад на работу, и, так как до отхода еще было время, я пошел проводить его до трамвая. Он обнял меня и перекрестил:
— Хорошего, хорошего, доброго пути. Я желаю вам, мистер Сондерс, счастья и всего самого лучшего в Америке.
Я стоял и смотрел, как он махал платком из окна трамвая.
На пристани толпа собралась вокруг американского морского пехотинца, который спорил с рикшей. Полицейский слушал нетерпеливо.
— Я ему достаточно дал, я знаю, что достаточно, а он требует еще, — говорил моряк. — Я ехал на нем сюда только с Нанкин-роуд.
Моряк был прав. Плата за проезд, которую мальчик-рикша держал в руке, была в три раза больше, чем то, что он мог ожидать, но он был очень молод, и его старшие братья, наверно, научили его, что у иностранцев слишком много денег и их следует обманывать. Полицейский ругал его и бил по спине бамбуковой палкой. Рикша весело улыбался, зная, что, несмотря на боль, ему все же удалось обмануть белого чужеземца. Он только что собирался уйти, когда полицейский повернулся и взял подушку с пассажирского сидения. А потеря подушки означала штраф, равный двухнедельному заработку, а не то — и вообще запрещение работать. Молодое лицо рикши, минуту до этого такое нахально-веселое, стало беспомощно испуганным. Он сел на край тротуара и заплакал громко, как ребенок.
Первые несколько месяцев мне хотелось просто странствовать по Штатам без каких бы то ни было планов и целей. Пожив три недели в Сан-Франциско у матери, я купил подержанный автомобиль и поехал через Калифорнию в Аризону, а оттуда на восток. Когда я приезжал на какое-нибудь озеро, в деревушку в горах, где все еще сохранялись следы первых переселенцев, я оставался там и жил, пока местность не становилась мне достаточно знакомой, и лишь тогда ехал дальше. Время от времени желание опять писать тянуло меня в большие города, где среди шума и звуков голосов, и высоких зданий я чувствовал свою изолированность больше, чем среди спокойствия в горах.
Я был одержим желанием воспринять что-то, что никогда до этого не было моим. Скоро я понял, что потерял способность писать. Что-то, что мне казалось столь ярко запечатлевшимся в моей памяти, не находило теперь выражения. И чем больше я путешествовал по стране, тем больше начинал осознавать, что все ранние молодецкие мечты переселенцев не были похоронены вместе с их костями — костями тех, кто первым сделал заявку на эту землю, и что эти мечты все еще не исполнились.
Наконец я поехал в Нью-Йорк и устроился на работу в крупной газете. К концу первого года я был всецело поглощен работой, установил четкий режим и не чувствовал никакого разочарования в своем существовании. Мне нравились некоторые из моих сослуживцев, особенно молодые, и время от времени я обедал в клубе, где собирались старые Чайна хэндз [44] , и мы вспоминали прошлое.
44
China hands — «китайские руки» (англ.) — люди, которые долго жили в Китае.
Я не был несчастлив; наоборот, во всем этом отсутствии каких-либо ожиданий было какое-то спокойствие. Время от времени, когда воспоминание о Китае появлялось в моей памяти, я чувствовал ностальгию, неопределенную и болезненную. Но по мере того как шли годы, все труднее и труднее становилось вспоминать, и часто я сомневался в надежности моей памяти.
В один из моих приездов в Сан-Франциско поздней осенью 1949 года мама сказала мне:
— Несколько месяцев тому назад приходил какой-то странный человек, спрашивал о тебе. Он оставил свой адрес, и я хотела переслать его тебе, но куда-то положила и нашла его только пару дней назад.
Она дала мне листок бумаги, на котором было написано: «1517 Клемент стрит. Дом господина и мадам Кураковых. Спросить Петрова».
Я ждал Петрова почти два часа. Пожилая русская пара, у которых Петров снимал комнату, настаивала, чтобы я с ними пообедал, и я сел во главе стола лицом к улыбающемуся портрету генерала Эйзенхауэра, который висел над портретом царя Николая Второго.
Среди криков и объятий я не заметил, как постарел Петров. Его хозяева удалились в свою спальню, умоляя нас оставаться в гостиной.
— Приехал в вашу страну почти шесть месяцев тому назад, — сказал он. — Уже есть двое внуков и еще ждем одного.
— А как все другие в Китае?
— Еще много наших в Шанхае, но большинство уехали на Самар, остров на Филиппинах. Живут в палатках в очень скудных условиях. А все же это было очень хорошо со стороны филиппинцев позволить им оставаться там теперь, когда прежнего Китая больше нет.
— А Тамара?
— Я вам писал об этом перед самым отъездом из Шанхая.
Я сказал ему, что никаких писем от него не получал.