Шрифт:
Возобновлять этот разговор не было желания. Встреча тяготила нас обоих. Фразы перемежались все более долгими паузами. А ведь там, в Ленинграде, в другой жизни, общение было легким и вызывало взаимную симпатию. Да, мы разошлись, отделились. Каждого из нас не только не волновали проблемы другого, эти проблемы нас раздражали.
Я был околдован осенней Филадельфией. Четко спланированные прямые улицы, заложенные еще Уильямом Пенном, наверняка явились предтечей планировки многих американских городов, придав стране как бы общее выражение лица. Что особенно подчеркивали небоскребы. Их аскетичные высоченные тела словно завершали фразу улиц частоколом восклицательных знаков.
Мы шли по Третьей улице. На углу Элбоу-стрит Арнольд придержал мой локоть и кивнул в сторону дома, чем-то похожего на коттедж, что после войны строили пленные немцы в Ленинграде. За стеклом витрины красовались обнаженные телеса манекенов, покрытые цветной татуировкой. Световая реклама оповещала о выставке «Искусство татуировки» – несколько специализированных фирм демонстрировали желающим свое профессиональное мастерство, что, признаться, меня озадачило. С детских лет я был убежден, что этим занятием промышляют кустари-одиночки. Помню ассирийца Джалала, чье убогое хозяйство размещалось в дырявом сарае у Черногородского моста в городе моего детства Баку. Вечерами мы, мальчишки, подкрадывались к ветхим стенам сарая и, затаив дыхание, наблюдали, как под вопли клиентов, которым ассириец вгонял под кожу иглы, проявлялся волшебный рисунок… Уже в другой, взрослой жизни при виде изощренной татуировки я вспоминал соседского пацана Вовчика-Жиртреста, на обширных телесах которого ассириец в полной мере проявил свое мастерство. Но не это будоражило мою память. Сестра Жиртреста была первой, кто пробудил во мне любопытство к таинствам противоположного пола. После недолгих уговоров она охотно демонстрировала онемевшим от собственной храбрости дворовым соплякам свое «таинство», едва поросшее черным руном. Мы пялили глазенапы на этот каракулевый рай с такой силой, что, обрети наш взгляд материальность, в том самом месте оказалось бы сквозное треугольное отверстие. Серп луны покрывал наши лица могильным светом. Ладони становились влажными. Тщедушные тела сковывало вожделение… Но вот ее пальцы отпускали подол платья – занавес падал, представление заканчивалось. Вовчик обходил зрителей, держа в руке пустую консервную банку. Монетки серебристой килькой ныряли на жестяное дно. Ради этого спектакля пацаны голодали весь школьный день, собирая денежку, что выдавалась на завтрак: булку с кусочком желе-повидла или с белесой долькой волглого буйволиного масла… Наивные родители полагали, что аист, приносящий детей, еще продолжает летать над нашими головами, в то время как их благовоспитанные чада, укрывшись от родительских глаз на пустыре за школой, занимались измерением длины своих тощих пиписек. Вовчик-Жиртрест при любом составе соревнующихся занимал последнее место, даже при беглом и ленивом взгляде. И свой позорный недостаток Вовчик пытался перекрыть посещением сарая ассирийца Джалала, а потом и демонстрацией таинств собственной сестры. Спектакли эти придавали нашей детской щенячьей жизни определенную взрослость, приобщая каким-то образом к романтике войны, что в те далекие годы бушевала вдали от тылового города моего детства. Познание женщины и военная доблесть распаляли мальчишеское воображение. Меня тянуло в кровать, в мою тяжелую самодельную раскладушку, устойчивость которой придавали грубо сколоченные доски. Раскладушка хранилась в коридоре, и, чтобы привести ее в надлежащее состояние, надо было изрядно потрудиться. Грязно-зеленый брезент покрывался душным комковатым матрацем и тяжелой твердой подушкой. Так готовилось ложе моих первых похотливо-романтических грез… Сюжет был прост и сладок. Возвращение с войны, в орденах и славе. Встреча с сестрой Вовчика. Праздничный обед: сельдь с картошкой «в мундире», кукурузные лепешки, суп с чечевицей, кисель из алычи – и, наконец, главное, из-за чего и выстраивался весь спектакль: жаркие объятия на пудовом матраце. Так, самостоятельно, без теоретиков психоанализа, учений Фрейда и Павлова, я приходил к понятию первичности сознания. Сила воображения переносила меня в самые сладкие и сокровенные обстоятельства. И даже по нескольку раз за ночь, пока, вконец измочаленный, я не засыпал, обняв тяжелую подушку, истово выполнявшую роль сестры Жиртреста. Иногда кино прерывал голос соседа, окна которого выходили в коридор. «Что ты там скрипишь на своей раскладушке? – ворчал сосед. – Хулиган такой. Все расскажу твоей маме». Но не рассказывал. Боялся. Вообще-то я был тихим и послушным мальчиком. Но, когда находило, становился отчаянным «головорезом», как дружно определяли меня пуганые жильцы дома № 51 по Островской улице города Баку…
Кстати, Филадельфия расположена на одной параллели с городом моего детства. И это незримое единение непостижимым образом рисовалось в моем восприятии обилием солнца, деревьев, уличной тишиной. Бульвар вдоль реки Делавер виделся далеким приморским бульваром, что вобрал в себя часть моего детства. А затруханный сарай штукаря – татуировщика Джалала – загадочно принял облик бывшего дансинга «Возрождение». Просторное помещение клубилось разукрашенными телами, словно под накинутой сетью. Сквозь цветные узоры можно было разглядеть черную, желтую, белую кожу людей разных рас и национальностей. Женщины, мужчины, подростки бродили по залам, разглядывая друг друга, глазея на развешанные вдоль стен образцы работ лучших татуировщиков знаменитых фирм «Аутеник», «Боди графикс», «Электрик артс»… Обсуждали тончайшие нюансы ремесла флэш-художников. Особо часто произносили имя Билла Фанка, сына легендарного татуировщика Эдди-филадельфийца. Билл владел всеми жанрами флэш-художников. Как классикой – цветы, птицы, якоря, так и композициями сложнейших сюжетов, очерченных черным, с трехцветной основой и серой отмывкой, что придавало его работам особый объемный эффект. Немалое значение имела и техника исполнения. Рисунок наносится одной электроиглой с растушевкой от черного до светло-серого… В разрисованной толпе мы с Арнольдом чувствовали себя не совсем уютно. И тут в шумной разноголосице я расслышал раздраженный женский вопль. Дама в строгом темном платье тыкала в грудь какого-то мальчугана: «Что это такое, что это такое?!» – «Твой портрет, мама, – лепетал мальчуган, круглое лицо которого расплывалось в улыбке. – С твоей фотографии!» – «За каким дьяволом это тебе понадобилось, дурак?!» – Дама обескураженно вскинула руки на итальянский манер. «Это мой подарок тебе на день рождения, мама!» – В распахнутой джинсовой куртке на груди мальчугана красовалась наколка размером в блюдце – женское лицо в ореоле роскошного розового орнамента. «А это что такое?!» – «Это облака, мама. Ты точно Мадонна. Неужели тебе не нравится, мама?» – огорчился мальчуган. «Да что же тут может нравиться, кретин? Весь в своего отца!»
Амиши и молокане
Проводник поезда Нью-Йорк – Чикаго, парень из Южного Бронкса, мистер Эдди Уайт смотрел на меня кошачьими зрачками, которые чернели в центре голубоватых, густо опутанных красными прожилками, выпученных глаз. Гордый своей татуировкой на ноге, гордый за своего брата, филадельфийского копа, гордый за свою Филадельфию, гордый за свою Америку.
– Скоро станция Ланкастер. Там подсядут амиши. Они часто садятся в Ланкастере и едут до Чикаго в это время года. А в России есть амиши?
Я покачал головой – нет, в России нет амишей. Но в России и без того хватает разных сект. К примеру – молокане. Но амишей нет… Я не стал распространяться на эту тему – Эдди все равно не возьмет в толк, кто такие молокане, хотя молокане и в Америке есть. А кого в Америке нет?
– Вы знаете, кто такие амиши? – допытывался Эдди.
Я уже знал кое-что об амишах, был в их деревне в штате Нью-Джерси. Мельком, проездом, вечером. Благо, небо было светлое – кое-что рассмотрел. Дело в том, что амиши не очень жалуют достижения цивилизации: электричество, радио, тем более – телевизор, дьявольское изобретение для передачи человеческого изображения. Рассказывали, что у них, у амишей, дома составлены без гвоздей, крепятся всякими деревянными клиньями и шпонками, пуговиц амиши тоже не признают: штаны держатся на петлях и крючках. Даже телеги – основной транспорт амишей – без металлических деталей. Вокруг носятся автомобили, летают самолеты, мерцают экраны компьютеров – амиши крепки в своей вере… Секта менонитов, во главе с Яковом Амоном, покинула Европу в конце семнадцатого века, когда в Старом Свете возникла тенденция единения церкви с государством, что шло вразрез с учением менонитов. Само же учение основано в начале пятнадцатого века голландским проповедником Мено Симонсом. Словом, рутинная история духовного протеста, подобная истории квакеров, тех же российских молокан да и десятка прочих сект, созданных, большей частью, благодаря честолюбию лидеров…
Городок Ланкастер плоской узбекской тюбетейкой лежал на пенсильванской равнине. Припомнилось имя голливудской кинозвезды Берта Ланкастера – возможно, он из этих мест…
Проем окна законопатило черными круглыми пятнами – мужчины в широких шляпах выстроились вдоль перрона. Позади, в белоснежных чепцах и в строгих, мышиного цвета, платьях стояли женщины, словно сошедшие с полотен «малых голландцев». Амиши! Поезд остановился. Мощно ухнула пневматическая дверь. В вагон вошли амиши. Точно тролли из знаменитых скандинавских саг. Впереди важно ступал низкорослый розовощекий старичок в черной шляпе, в черном сюртуке и с толстой черной палкой в руках. Пухлые гладкие щеки накатывались на широкую седую бороду. Следом шел «тролль» помоложе, но тоже с бородой под вислым лиловым носом… Вагон наполнился клекотом и суетой пассажиров, занимающих свои места. Невольно мне подумалось: если амиши такие ортодоксы в быту, то почему они пользуются железной дорогой, этим символом цивилизации, а не привычным своим транспортом – телегой, запряженной лошадьми? Правда, подобно автомобилю, снабженной при этом поворотными сигналами. И так они умудряются добираться аж в самый центр Нью-Йорка. На остров Рузвельта, что оазисом высится на Ист-ривер, бок о бок с Манхэттеном. Тихий остров напоминал уголок старого европейского городка. Возможно, поэтому его и облюбовали амиши, выходцы из Швейцарии. По субботним дням к небольшой площади на острове съезжались амиши со своим товаром. Масло, сыр, колбасы, домашний хлеб, фрукты – продукты, которые могли привлечь натуральной деревенской прелестью. Амиши, вероятно, не оставались внакладе. Точно так же, как и российские молокане.
С детских лет, помню, молокане ходили по бакинским дворам и предлагали свой товар. Ах эти рассветные летние дни, полные прохлады, с запахом свежеполитого асфальта улиц! И робкий цокот копыт ослика… По обе стороны спины ослика свисали бурдюки с товаром, подле которого достойно вышагивал хозяин, бородатый молоканин, выкрикивая: «Мацони-молоко! Кому мацони-молоко?!» До сих пор я помню вкус этих мацони, в пол-литровых банках, с желтой твердой корочкой спекшегося молока, приготовленного по особой старинной технологии… Как-то продавец-молоканин остановился в задумчивости у нашего двора, поджидая покупателей. К нему подошел старик-азербайджанец, наш сосед. Он тронул молоканина за плечо и проговорил дружески: «Ты не думий. Пускай ишак думает – ему голова болшой!» Эти воспоминания о доверчивой, даже детской нежности людей разных вероисповеданий в городе моего детства до сих пор щемят мне сердце…
А в период студенчества я проходил производственную практику в горах Кавказа. После долгих уговоров, с помощью чинов партийной администрации района, геофизическую экспедицию разместили в молоканской деревне Марьевке. Я был озадачен – среди послевоенных убогих поселений горцев Марьевка резко выделялась своей добротностью. Мощные рубленые избы, ухоженные деревья вдоль сельской улицы, чистые подворья. Козы, овцы, коровы, куры – каждая на своей территории, не так, как бывает в русских деревнях, – «смешались в кучу кони, люди». А ведь молокане, этнически, – русские люди. В приснопамятное время секту составили несогласные с официальной православной религией. Молоканами их нарекли потому, что члены секты в Великий пост употребляли молоко. Сами же молокане считают, что их учение – «словесное млеко», о котором говорится в Святом Писании. Подобно иудеям, члены некоторых молоканских общин не едят свинину и чтут субботу. Посему еще называются «жидовствующими». Они считают, что Христос не Сын Божий, а их брат, простой человек, в лучшем случае – пророк, просто «умный мужик». А в мирских делах даже уступает другому мужику – Моисею. В этом корень учения молокан – все люди равны между собой, все братья. Нет титулов и чинов. Нет богатых и бедных. Все общее, общинное. Ибо суета противна Духу Божьему. Примером для них были первые христиане, вчерашние иудеи, которые спаслись, ибо не подчинились Риму, его богопротивным идолам. И в этом безоглядном протесте молокане, казалось, дошли до чудачества. Так, в ряде молоканских общин после богослужения, во время исповеди, они… сопят. Стоят друг подле друга и отчаянно сопят, очищаются. И называют себя «сопунами». Другие, исповедуясь, подпрыгивают, очищаясь от грехов. И называют себя «прыгунами». Кстати, «прыгуны», несмотря на принцип учения о всеобщем равенстве, убеждены, что в грядущем тысячелетии первыми войдут в Царство Божье, «без очереди», что рьяно оспаривают «сопуны», предлагая Богу свое послушание. К примеру – воскрешение мнимоумершей. Чему я сам был свидетелем… После долгих уговоров парень-молоканин, подрядившийся заработать денежку в сейсмической партии, взялся привести меня в молельный дом – поглядеть на обряд воскрешения… Девица – кстати, весьма привлекательная, судя по части непокрытого лица, – лежала на полу, со свечой в руках, сложенных на груди. Священник истово читал над ней молитву, доводя до экстаза всех, кто находился в доме. Особенно вопили и убивались молодые женщины. Кульминацией представления явилось окропление мнимой покойной святой водой из глиняной кружки через полотенце. Покойная не оживала. Судя по растерянной тишине, подобное упорство явилось неожиданностью – может, она и впрямь померла? Священник суетливо приподнял бадью с водой и опрокинул на «усопшую». Та взвизгнула и подскочила с одра под облегченный вздох молящихся – уснула, бедолага… «Воскреснув», мнимая покойная деловито присоединилась ко всем, кто благодарил Бога за ее воскрешение. Вероятно, членам этой общины поднадоело пестовать иллюзию о всемогуществе деяний Божьих. Им хотелось воочию зреть Божью милость, не дожидаясь Страшного суда…