Шрифт:
Резюме Канта тягостно и оскорбительно в своей двуличности. Оно гласит, что несмотря на всю недостаточность и непригодность механического объяснения мира живой природы, мы должны объяснять его механически, так как этого требует строгая научность, действительная лишь в пределах механического подхода; но поскольку все-таки пределы эти не вмещают сущность органики, мы должны всякий раз при соприкосновении с этой сущностью выпутываться из ситуации с помощью фикции, чтобы спасти принцип механизма от банкротства. Итак, механический метод путем долгих и лукавых вкрадчивостей наново утверждается в своих претензиях. Не надо никакого нового Ньютона; вполне достаточно и старого. Рецепт прост: суровому гению механики, изрекающему свои «Principia» с неподкупной прямотой, придется в сфере органики усвоить технику намеков и прибегать к ней в тех случаях, когда прямота его механических приемов будет «искривлять» явления; в остальном — да здравствует вес, плотность, масса, объем и та туманность, из которой родилась канто-лапласовская вселенная, где есть место самим Канту и Лапласу и нет места — я цитирую Канта — «одной только былинке или гусенице»! Научно защитить права (quid juris — излюбленный термин Канта) былинки или гусеницы значит, по Канту, предпринять «авантюру разума».
Чтобы развеять всякие сомнения на счет своего фактического отношения к «Критике способности суждения» (эвристически Гёте считал себя многим обязанным этой книге, особенно тому аспекту ее, где сближаются эстетическое и органическое), Гёте озаглавливает одну из своих заметок в явно антикантовском духе. Речь идет об отрывке 1817 г. «Созерцающая способность суждения», где утверждается реальность познания органического. «Посредством созерцания вечно созидающей природы, — пишет Гёте, — мы становимся достойными принять духовное участие в ее творениях. И если я сначала бессознательно и по внутреннему влечению без устали добивался первообраза, типического и мне даже посчастливилось создать представление, согласное с природой, то ничто не может мне помешать и дальше отважно настаивать на этой авантюре разума, как ее называет сам кёнигсбергский старец».
Необходимо конкретнее рассмотреть смысл выражения «созерцающая способность суждения» чтобы покончить с множеством кривотолков, заслоняющих доступ к теме. Термины «интеллектуальное созерцание», «созерцающее мышление» требуют внятного понимания. Догматики от рационализма основательно постарались в дискредитации этих выражений и добились-таки того, что в большинстве случаев их либо не понимают, либо же принимают за нечто смутное, иррациональное, мистическое. Я не могу рассматривать здесь историко-философские вариации на тему «интеллектуальной интуиции», меня интересует единственно гётевский аспект понимания ее, хотя в некоторых отношениях точка зрения Гёте обнаруживает близость к ряду философских концепций (особенно вдохновлялся Гёте философией Спинозы: тем третьим видом познания, который Спиноза называл «scientia intuitiva»). И следует это подчеркнуть: созерцательное знание в смысле Гёте не имеет ничего общего с иррационализмом или мистикой и даже противопоказано им.
Понять это можно, лишь не давая оцепеневшим понятиям сбить свбя с толку.
Подумаем: чем характерен так называемый дискурсивный рассудок (по Канту, наш рассудок)? Он мыслит в понятиях, т. е. выражает чувственно данный материал в формах. Рассудочные формы считает Кант необходимым априорным условием познания. Но познание ограничено пространством и временем (по Канту, также формами). И вот, пока мы довольствуемся механическими явлениями, дело как будто обстоит благополучно. Нет ничего в явлении, чего не могла бы покрыть форма понятия. Нам остается лишь чувственно глазеть и рассудочно укомплектовывать материал.
В современных науках по исследованию систем существует понятие параметра. Параметр есть то, что вторгается в замкнутую систему и нарушает весь ее ход. Его нельзя учесть при конструировании системы; ни что он есть, ни откуда он появится остается неизвестным до тех пор, покуда он не появится, но с появлением его систему придется перестроить либо упразднить. Таким параметром для формальной системы дискурсивного рассудка оказывается движение. Причем не просто движение, а два различных аспекта его. Кант признает лишь один аспект: «единственный вид движущих сил, который мы знаем, — говорит он, и добавляет в скобках: — (а именно через притяжение, давление, удар, стало быть, через движение, которое всегда предполагает протяженное тело)». То есть, именно механическое движение, неувядающей парадигмой которого останется столкновение бильярдных шаров. Механизм познания этого вида движения Бергсон остроумно сравнивал с кинематографом; рассудок фиксирует отдельные статические кадры и, искусственно прокручивая их, создает иллюзию естества. Я не буду останавливаться на всякого рода каверзных частностях этой иллюзии; скажу лишь, что такому виду движения вот уже более двух тысячелетий как был нанесен сокрушительный удар апориями Зенона, и если оно все еще продолжает «двигаться», то не иначе, как по инерции этого удара. Суть зеноновских парадоксов сводится к тому, что, исходя из фиксированного, невозможно логически прийти к движению. Отрезок пути не может быть пройден, так как для того, чтобы его пройти, надо сперва пройти половину его, а для того, чтобы пройти половину, надо пройти половину половины и так до бесконечности, до абсурдного фона, на котором замерла трагическая фигура Ахилла, в ожидании нового поэта, смогшего бы воспеть его гнев по поводу черепахи. Выходит, что движение оказывается в мире механики столь же бесправным (в смысле кантовского quid juris), как былинка или гусеница в мире органики.
Второй вид движения — становление органических существ. Чувственный опыт не может фиксировать его; чувственно мы воспринимаем растительный мир в органах растений, т. е. опять-таки в фиксированных формах; самое большее, чего здесь можно достигнуть, не выходит за рамки номенклатурной сортировки форм. Понятно, что дискурсивному рассудку дальше этого некуда мыслить; прикрепленный к чувственности, он не получает от нее никаких данных о становлении, и поэтому ему нечего синтезировать. Но поскольку становление все-таки есть, он допускает некоего рода созерцательный опыт в качестве не конститутивной силы, а регулятивной фикции, выводящей из затруднения мысль.
Этот созерцательный опыт становится у Гёте именно конститутивным. Как же следует его понимать? Предположим, я смотрю на растение. Физическому зрению моему явлена некая готовая форма, состоящая из множества также готовых (ставших) форм. Я понимаю при этом, что ни одна из этих внешне видимых форм не есть причина растения, и еще я понимаю, что формы эти не механически соположены, а органически сращены, т. е. глядя на них, я мыслю себе некую формообразующую силу, без которой все они были бы невозможны. Стало быть, для объяснения растительного организма я должен выйти за пределы сугубо чувственных восприятий, не дающих мне никакого опыта об указанной силе. Она закрыта моему чувственному созерцанию, и тем не менее, не видя ее физически, я знаю, что она есть. У меня, следовательно, есть понятие о ней и недостает лишь опыта. Если я приму кантианскую точку зрения, мне придется сделать из всего этого поспешный вывод о невозможности опыта и спасать понятие от пустой химеричности перенесением его в эвристически-регулятивную зону мышления. Но я не обязан верить Канту на слово, тем более поспешное, и предпочитаю самому убедиться в том, действительно ли невозможен опыт. Что я делаю для этого? Ставлю опыт (опыт предложен Рудольфом Штейнером). Если чувственное созерцание не дает мне опыта, может быть, следует поискать его иначе. Я кладу перед собою семя какого-нибудь растения и стараюсь сосредоточиться на нем. Прежде всего я отдаю себе отчет в том, что я вижу глазами. Я вижу крохотное семя, его форму и цвет. Я знаю в то же время, что суть видимого мною этим не исчерпывается, что в семени таится нечто гораздо более существенное, чем внешняя форма и цвет, но именно его-то я и не вижу. Тогда я прибегаю к помощи фантазии. Если посадить это семя в землю, говорю я себе, из него вырастет растение. Значит в семени скрыто таится то, чем станет оно в будущем и что теперь остается невидимым для моих глаз. Самое поразительное при этом то, что я создаю в фантазии растение, которое позднее станет действительностью силами земли и солнца.
Невидимое станет видимым. Но прежде чем стать видимым, оно уже существует реально как творческая сила в семени. И ее я мыслю, но мыслю не дискурсивно, ибо для дискурсивного понятия у меня отсутствует опыт чувств. С другой стороны, у меня нет никаких оснований считать свою мысль химеричной только потому, что она не опирается на чувственные восприятия. Сила, заключенная в семени, — объективная реальность, обладающая сверхчувственным характером, и я имею о ней не менее реальный и объективный опыт, чем в случае наблюдения уже проросшего цветка. Фантазия дала мне этот опыт, и, будучи полностью сообразным своему объекту, он должен также называться сверхчувственным. Очевидно, что мысль заимствует здесь свое содержание не извне, а из самой себя. Вовне, в чувственной сфере, собственно говоря, нет никакого содержания; мысль сама создает его себе и сама же синтезирует его. Но это и значит, что созерцание имманентно ей, ибо только созерцанием обеспечивается содержание опыта. Можно, поэтому, сказать, что мысль, в которой форма и содержание даны в нераздельным единстве, является созерцательной мыслью, или идеей в исконном смысле слова.