Шрифт:
И тут я понял: ему очень нужно упрятать меня в карцер! Впрочем, почему ему? Он — никто. А кто за ним? Ах да, следователь… Пожалуй, это единственный человек, имеющий право на меня обижаться. За полгода мое «Дело», по выражению старшего следователя Валькова, не сдвинулось с места и на «полшишки».
От меня требовали только одно: подписать готовый протокол, в котором черным по белому значится, что я, такой-то, являюсь платным агентом иностранной разведки; печатая научные труды, разглашаю государственные секреты, а в беседах с людьми проповедую линию, в корне противоположную официальной. Последнее зафиксировано моими бывшими коллегами по институту. Не будь проклятого упрямства, мой поединок с капитаном Кукличевым не затянулся бы так надолго. Последний разговор с ним прошлой ночью был неприятен для нас обоих. Я дал понять Кукличеву, что никогда не подпишу его протоколов, а он доверительно сообщил, что без этого меня живым из тюрьмы не выпустит. Конечно, он кривил душой: подпиши я его бумаги — моя жизнь закончится еще раньше: Указ о применении смертной казни совсем недавно вступил в силу… Помнится, мы отлично поняли друг друга. Появление сегодня в моей камере этого молодого человека означает, что у моего следователя твердый характер.
— Встань, как положено! — потребовал мой палач. Я встал.
— Повернись лицом к стене!
Я выполнил и это требование. Некоторое время он возился с моим тюфяком, набитым опилками, и лазал под нары. «Странно, — думал я, рассматривая замысловатый узор на цементной стенке, — этот мальчик мог бы отвести меня в карцер и без колюще-режущего, — значит, он либо не может этого сделать, либо… не хочет». От этой догадки мне стало немного теплее. Через минуту я осторожно повернул голову. Палач стоял посреди камеры, засунув руки в карманы шинели, и думал так напряженно, что шапка на его голове слегка шевелилась. Мне вдруг захотелось заговорить с ним — в конце концов, одиночка не такой уж пустяк.
Я вспомнил окающую речь и характерное двойное ударение в некоторых словах, а также растягивание гласных в конце…
— Ты вологодский?
Он вздрогнул от неожиданности и устремил на меня настороженный взгляд.
— Не положено!
— Что не положено!
— Знать не положено.
— А если я уже знаю, как тогда?
Он оглянулся на «волчок» в двери и вдруг спросил:
— Правда, что ты шпион?
— Я ученый.
— Ученые тоже бывают шпионами.
— Бывают, но редко.
Мы стояли друг против друга и молчали.
— Шпионов расстреливают, — сказал он.
Я кивнул.
— А чем докажешь, что — не шпион? — спросил он после долгого раздумья. Я изобразил на своем лице предельное добродушие.
— Видишь ли, если бы тебя вдруг назвали верблюдом, ты наверняка бы потребовал, чтобы это доказали, так? — Он неуверенно кивнул, а я продолжал: — Шпион я или нет, должен доказать следователь, а у него это почему-то не получается…
Мы стояли посреди камеры и молчали.
— Шпионов расстреливают, — опять сказал он, — позавчера одного шлепнули. Тебя тоже шлепнут.
Я улыбнулся.
— Меня — нет, потому что я невиновен.
— Все так говорят. Тот, которого позавчера шлепнули, тоже говорил… Ворошилову письмо писал — он с ним служил в гражданскую, полком командовал.
— И письмо дошло?
— А как же? У нас насчет этого — порядок.
— И ответ получен?
— Получен. А через два дня его шлепнули.
— Значит, обманывал следствие?
— Нет, не обманывал, служил, только Климент Ефремович его знать не хочет, так на уголке и написал: «Предателям пощады нет!» Красным карандашом.
— Ты сам видел?
— Показывали… — он прошелся по камере, определенно меряя ее в длину. — А ты кем был-то? На воле кем работал?
— Ученым. Я же говорил.
— А кого учил?
— Студентов. Лекции читал.
Он помолчал, теперь меряя камеру в ширину, потом стал рассматривать стены.
— Это ты нацарапал? Черточки — твоя работа?
— Моя.
— Ишшо нарушение!
— А как еще здесь отмечать дни и месяцы? Календаря ведь нет. Да и страшного ничего нет — подумаешь, черточка ногтем.
— Всё одно, не положено, — он прошелся до двери и вернулся. — Скоко ты тут паришься?
— Три года и девять дней. Как видишь, не вру: никакой вины за мной нет. Хотя, впрочем…
Он насторожился совсем как сеттер на болоте, даже шею вытянул.
— Вспомнил?
— Вспомнил, — понимая, что заинтересовал, признался я и сел в его присутствии. Он этого даже не заметил.
— Ты говори, не стесняйся, никто не услышит, — он обернулся к двери.
Неужели и этот, такой молодой, уже зарабатывает предательством? Страшная система!
— В сорок пятом, когда советские войска вошли в Варшаву, в нашем университете никого не осталось. Только я и Мария Потоцкая — лаборантка. Остальные разбежались. Кое-кто ушел с немцами. Мы с Потоцкой не ушли потому, что ждали русских. В подвале университета у нас был устроен госпиталь. Лежали в основном советские военные, убежавшие из немецкого плена, и — очень немного — из польского «Сопротивления». После неудавшегося восстания в Варшаве спастись удалось единицам. Я мог бы всех назвать по именам. Мы лечили их и кормили. Как могли. За неделю до освобождения Варшавы Красной Армией за нами стали следить. Я отправил Марию за Вислу к тетке, а сам спрятался на чердаке. Там меня и нашли ваши. Два красноармейца вывели меня во двор и поставили к стенке. Один сказал: «А может, это эсэсовский генерал? Гляди, волос белый». Второй согласился: «Генерала надо бы в Особый отдел, за него орден дадут». Первый почесал в затылке и скомандовал: «Эй, фриц, ком!» Второй, с продувной мальчишеской физиономией, остановил его: «Обожди, давай пужанем, пущай в штаны насрёт, — и, сбросив автомат с плеча, прицелился мне в живот: — Кричи, фриц: „Гитлер капут!“». Не знаю, как бы вел себя на моем месте эсэсовский генерал, но я, как ты понимаешь, не дрогнул.