Шрифт:
— Говорили-то по-русски! — хохотнул мой собеседник.
— Вот именно. Оба удивились моей стойкости, а один сказал: «И вправду, генерал! А ну, дай очередь поверх башки!» Второй выстрелил. Со стены посыпалась штукатурка. Я спокойно стряхнул ее перчаткой с рукава. «Вот гад! — сказал солдат и дал вторую очередь. Результат тот же. — Давай шлепнем суку такую!» Первый не ответил — он смотрел на мои руки, потом подошел и стал снимать с моих рук перчатки. Второй с минуту наблюдал, затем тоже подошел и толкнул меня автоматом в плечо, а когда я упал, принялся стаскивать с меня ботинки. Нетрудно догадаться, что бы они сделали со мной, если бы в эту минуту во двор университета не вошли военные — кажется, в больших чинах. Впереди них шла… нет, бежала моя лаборантка Мария Потоцкая. Смеясь и плача, она рассказала, что, дождавшись передовых частей русских в Праге [10] , подошла к самому главному — так ей показалось — и рассказала про наших военнопленных и, естественно, про меня. То, что со мной едва не произошло, она как бы предвидела… К сожалению, военные не сразу направились в университет — их опередили другие части, возможно разведчики, с которыми я и познакомился… Дальше все происходило словно в каком-то фантастическом сне. Красноармейцы, раздевавшие меня, испарились, Мария отперла подвал, и оттуда стали выходить русские военнопленные и наши из «Сопротивления». Лица их были бледны — некоторые больше года не видели света, — но губы улыбались, и мы были счастливы. Мне велели возвращаться в университет и ждать распоряжений новых властей.
10
Предместье Варшавы.
— Наверное, пану профессору дадут орден, — сказала Мария.
На другое утро за мной приехал «виллис».
— Я так рада за вас! — сказала Потоцкая.
Мне предложили сесть в машину и повезли в контрразведку. Первый вопрос, который был задан, это — русский ли я. Чудовищно, но от ответа судьба повернулась ко мне спиной. Не помогли документы, подтверждающие, что я польский подданный, что родился в Варшаве в 1905 году, что никогда не бывал в России, что мой отец служил при варшавском губернаторе, что его жена — полька, стало быть, все дети — а их было шестеро — тоже наполовину поляки. Меня обвинили в измене Родине — и вот я здесь.
— А военнопленные? Вы же их спасли! Они что, смолчали? — спросил палач.
— Их я больше не видел, но в Минской тюрьме встретил человека, который сидел в подследственной камере с двумя командирами Красной Армии — он назвал их фамилии. Они рассказали, что все спасенные профессором Панченко — то есть мной — и Марией были тогда же, в Варшаве, арестованы и отправлены этапом в Советский Союз, что их будет судить военный трибунал. Всем предъявлено обвинение в измене Родине, но с более страшным пунктом, чем у меня, поскольку они военнослужащие.
— А этих двоих вы помните?
— Конечно. Майор Василий Тарудько из Караганды — ранение в голову — и лейтенант танковых войск Саша Полищук — проникающее ранение в брюшную полость и в голень. Он имел золотые руки и доброе сердце, ему мы обязаны тем, что в подвале появился водопровод, — в Варшаве это сделать было почти немыслимо, — и даже ванная, без которой наши раненые просто бы не выжили.
— Но как же они про вас-то не рассказали следователю?! Да и вы, похоже, об этом — никому ни слова.
— Никто из нас не молчал, молодой человек, — ответил я, — в Минской тюрьме мне давали читать протоколы допросов этих несчастных, все они утверждали, что обязаны жизнью мне и «деве Марии» — так они звали Потоцкую, — но на мою судьбу это не повлияло.
— Я доложу обо всем своему командиру, — сказал мой палач, — а тот обязан доложить выше. Пускай направят вас на доследование, найдут ваших военнопленных, ту самую Потоцкую…
— Ради бога! — вскричал я. — Не делайте этого!
Он вытаращил глаза.
— Почему? Вы что, наврали про все?
— Видите ли… — мне вдруг стало жаль этого мальчика, — все, что вы им доложите, они давно знают. Допрашивали всех, в том числе и Потоцкую. К тому же я вел дневник, его нашли. Все факты проверялись. Но беда в том, что вашим следователям и прокурорам не нужна наша правда. Если вести дело по справедливости, нас всех надо освобождать — мы невиновны — но тогда уменьшится процент преступлений такого рода, а благоденствие карательных органов зависит именно от количества преступников, ведь никто не станет кормить такую армию следователей, прокуроров, оперативников, если преступников мало. Да вас они просто не будут слушать — это в лучшем случае — в худшем… Как бы вам не оказаться рядом со мной! Вы молоды, неопытны, доверчивы, а эти качества на вашей службе скорее мешают…
— Ну, это мое дело! — резко возразил он и постучал в дверь. Открылся глазок, потом заскрипели ржавые петли.
— Чегой-то ты, Макаров, долго тута, — сказал дежурный по этажу, подозрительно посматривая на меня. Ответа я не слышал, но и без него было ясно: увлекшись разговором, мы оба забыли о времени, и надо быть круглым дураком, чтобы не понять, чем мы тут занимались.
Старший надзиратель — сегодня как раз дежурил Мамонов — вовсе не дурак. У них продвижение по службе идет за счет усердия. Мамонов не молод, а носит погоны старшего сержанта, он служил надзирателем еще до войны. Для заключенных он не загадка: поблажек не жди. И донести — донесет, потому как служба такая.
Эту ночь я почти не спал, перед моими глазами стоял мальчик возраста моего покойного сына, такой же доверчивый и честный. Зачем я рассказал свою историю? В ней нет лжи, но это-то и плохо. Он поверил — дети доверчивы — и сочувствует мне. Что он будет делать? Доложит по инстанции, как обещал? Несомненно. Хорошо, если все ограничится гауптвахтой, а если заведут дело? Что там ни говори, а нас все-таки боятся, ведь за нами — правда. Ее больше всего боится вся советская держава — замешанное на крови и вранье государство.