Шрифт:
Павлуша также рассказал, что среди гостей затесался даже мой сосед, мальчик Эдик. Эдик жил через площадку на нашем этаже. Луиза его особенно приваживает, занимается соответствующим «образованием». Испытывает к нему недвусмысленную привязанность. Теперь-то он выглядел более чем развитым для своих лет, неестественно, преждевременно «взрослый», – черноволосый подросток, крепкий малыш-мужчина, ростом под два метра, этакий Гаргантюа, и, наверное, довольно-таки красивенький со специфической дамской точки зрения, хотя и без шеи. Не Эдик – целая Гора. Неустойчивый басок, черный пушок на губе и переносице. Еще недавно, когда он отправлялся в школу, мать надрывалась, крича ему в форточку через двор каждый день одно и то же: «Эдик! Эдик! Иди в школу! Иди в школу!..» Маленький-большой школьник Эдик с ранцем за спиной то и дело останавливался на тропинке, ведущей через палисадники к школе, и, приоткрыв рот, туповато уставлялся куда-нибудь в пространство. Впрочем, было очень похоже на то, что он делает это нарочно – просто чтобы позлить мамашу. Иногда ей приходилось сбегать вниз, с огромным трудом сдерживаясь, чтобы не надавать ему затрещин, и толкать в спину, чтобы он-таки шел в школу. Разогнав его, придав, словно роботу, инерцию в нужном направлении, она поворачивала к подъезду. Однако, сделав несколько шагов, малыш снова останавливался и, видимо, не имея ни малейшего представления о дурных привычках и тайных пороках, сомнамбулически подхватывал свисавшую из ноздри перламутровую зелень и с обезоруживающей непосредственностью лопал. Мамаше приходилось возвращаться, бить по руке и гнать дальше. Вдобавок, странная семья отличалась громкими семейными ссорами, которые хорошо прослушивались даже сквозь толстые стены. Генеральский бас, срываясь и захлебываясь, что-то выговаривал. Слов не разобрать, только подростковый дискант сына вдруг истошно, но дурашливо и явно глумливо выкрикивал: «Мама, мамочка! Он меня убьет! Убьет, убьет же!» Можно было подумать, что они действительно жестоко дерутся, лишают друг друга жизни. Правда, через самое короткое время уже показывались чинно шествующими через двор, как ни в чем не бывало – ни свежих ран, ни синяков, ни проломленных голов. Еще недавно малыш-великан Эдик, как и вундеркинд Сильвестр, был объектом постоянных жестоких нападок и гонений со стороны других детей. То и дело мамаше приходилось выбегать, защищать. Но, в отличие от тщедушного и боязливого Сильвестра, как-то раз Эдик впал в такую ярость, что принялся слепо, но надежно сокрушать кого ни попадя ударами молотоподобных кулаков. Обидчики в ужасе разбежались. Особенно долго, тупо, хотя неуклюже, а потому безрезультатно, Эдик гонялся за одним из них, и, наверное, в конце концов настиг бы и убил. К счастью, выбежавшая мамаша увела Эдика домой. С тех пор его оставили в покое. Сумрачно-диковатый, он бродил по задворкам, не присоединяясь к общим играм, даже если приглашали. Но вот Луиза его таки приручила, затянула в компанию и, очевидно, использовала для своих нужд.
Со слов Павлуши, якобы сам малыш, ничуть не смущаясь, исповедался Луизе, что еще до недавнего времени регулярно спал со своей мамой, и та, сюсюкая, ласкала его руками и ртом, и еще черт знает как, втыкала в себя. Понятно, тайком от старика-генерала… У Луизы, стало быть, имелась благородная цель – отлучить его от развратницы, сделать из малыша нормального мужчину. Мать же Эдика, белесая клуша, нахохлившись, уже не раз являлась на 12-й самолично, грозила, и папаша его, пузырь надутый, отставной генерал, но всегда при мундире, седой статный старикан, тоже грозил, являлся – чтобы порвать эту, по их мнению, вредную и противоестественную связь с Луизой – самой настоящей вампиршей. Связалась с мальчишкой. Но Луиза в ответ на угрозы лишь холодно усмехалась: кто еще из нас вампиры-то? Видно, не зря Луиза отвечала им «сами вампиры». Если уж кого и привлекать за развращение несовершеннолетнего… Кстати, может быть, именно они, генерал с генеральшей, и наслали милицию…
Я знал, что там вообще никогда не запирается входная дверь. Что характерно – естественно эдак, спокойно. Как само собой разумевшееся и обыденное. Что было в наше время, по меньшей мере, странно. Учитывая всяких размножившихся чикотил, психов, бродяг, просто подонков и бандитов. Куда там допотопному «Мосгазу»! Так что собачка овчарка не супертелохранитель. Больше для души и интерьера, насколько я понимал. Об омоновцах и речи нет. Последним, по крайней мере, не ломать дверь. Но мне это не-запирание двери очень нравилось. Было в этом нечто такое – прикольное и беспечно удалое, что ли. Я жалел, что и у нас в квартире нельзя так же. Куда там, Циля подняла бы такой вой! У нас на входной двери как раз со времен «Мосгаза» было навешано пуда два старинных засовов и цепей.
Удивительным было то, что захаживал туда, вроде бы, и Макс.
Словом, жизнь на 12-ом кипела странная – свежая, жадная, такая, в которую мне до сих пор еще не приходилось окунаться. Что ж, и я тоже мог бы захаживать. На правах соседа меня бы, наверное, приняли, как родного.
Я взглянул вверх, в узкий проем между лестничными маршами. Оттуда тянуло сладким табачным дымом с ароматом шоколада и ликера. В жмурки-салочки там, наверное, уж не играли. Виднелись скрещенные девичьи ножки, желтые, розовые, зеленые туфли с блестками, попки, обтянутые кожаными юбками, джинсы, кроссовки. Люди сидели на перилах, в такт музыке из квартиры болтали ногами.
Можно было бы, пожалуй, подняться, – ненадолго, полюбопытствовать, что там за компания. Чуть-чуть развеяться. Было бы неплохо. По крайней мере, если бы там сейчас оказался Павлуша, я бы, пожалуй, поднялся. Да где он теперь, мой лучший друг… Словом, мог бы пойти. Но не пошел.
Я спустился на свой этаж и шагнул в тишину, в нашу темную, глубокую прихожую, бесшумно прикрыв за собой входную дверь.
И вот это знакомое странное волнение, когда после определенного отсутствия вновь оказываешься в родных стенах. Что-то вроде удивления. Ожидаемое, но оттого не менее внезапное, ощущение привычности пространства. Все здесь именно так, как запечатлено в душе. Полнейшее совпадение, физиологическое совмещение. Как если бы вывихнутый сустав вернули в его естественное положение. Почти рефлекторная радость обнаружения себя в родном коконе. Как если бы рука нащупала и узнала собственный отпечаток в гипсе… Но одновременно – это внезапное содрогание, когда вдруг замечаешь, какой чужеватый и остывший, этот отпечаток. Какой он изношенный, иссохший, этот кокон. Материал, волокна, сам запах. Должно пройти какое-то время, прежде чем он снова впитает твое тепло, дыхание, твой теперешний запах и снова станет абсолютно родным.
Не зажигая света, я двинулся по квартире, огибая углы, вешалки, сундуки, шкафы. Сумрачный, довольно бесформенный коридор раздваивался. Налево – светлый проем – проход, ведущий на кухню. Направо – темный закоулок вглубь квартиры, в туалет, в ванную, в комнаты старухи. На стене практически антикварный телефонный аппарат, в черном корпусе. На вертящемся истертом диске, кроме цифр в дырках, отчеканены старые буквы «А, Б, В, Г, Д, Ж, З, И, К, Л». Еще с тех давних времен, когда телефонные номера были типа «Б-05—75» или «К-33—96», подобно «мистическим» шифрам или кодам. Теперь казалось, если только возможно спиритическое сообщение с загробным миром, будучи посвященным в специальные шаманские технологии, то исключительно посредством этого старого черного аппарата, и никак иначе.
Овальное зеркало напротив туалета оказалось занавешено старой кисейной шалью, однако ртутно просвечивало сквозь нее. Мама не любила этого зеркала, как будто суеверно. Всегда старалась поскорее пройти мимо. Оно было сплошь в черных оспинах, с хищной трещиной в верхнем углу. Зато старуха Циля обожала его, и, наоборот, непременно задерживалась перед ним. Обожала смотреться. Подолгу вглядывалась вглубь. При этом трясла головой, по-горилльи вросшей в плечи, с прыгающим вкривь и вкось пушистым, складчатым подбородком и крюкастым, бородавчатым носом. Разговаривала сама с собой, как будто с другим человеком. Можно было расслышать что-то вроде: «Гым-гым, гам-гам, проголодалась, милая? Гом-гом, гум-гум, покушай, родимая!» Заботливо совала, припрятывала за массивную черную раму то корочку хлеба, то кусочек колбаски, то недообглоданную косточку. Только после этого, удовлетворенно кивнув, двигалась дальше, в уборную, где, не зажигая света, карабкалась на унитаз. Ночью она выходила по нужде голой и никогда не запирала дверь в туалет, опасалась, что в случае чего ее не смогут достать и спасти. Не дай бог было забыть об этом, включить свет, и, механически открыв дверь, увидеть это зрелище. Голая, голенастая старуха сидит в забытьи на высоковатом для нее толчке, словно на насесте, с вареной птичьей лапкой вместо свечки, болтает синими короткими ножками, перебирает корявыми пальцами жирные седые косички, похожие на волокна свалявшейся, вылинявшей корабельной пеньки, чешет их заскорузлым черепаховым гребнем да подбадривает себя непрекращающимся бормотанием и хихиканьем. Квадратное тело. Невероятно, но по ее собственным словам, ей якобы уже в одиннадцать (?!) лет приходилось работать грузчиком (грузчицей?). Но это было жутко давно. Во времена погромов, когда ей приходилось прятаться в каких-то углах, пока тех несчастных, которые спрятаться не успели, озверелые лабазники топили гуртом, по несколько душ в огромных чанах из-под краски. «Гым-гым, гам-гам, гом-гом…» Что значили эти звуки? «Я никогда не умру!» – вот, что это было. Иногда и засыпала прямо на толчке. Дверь в туалет медленно отворялась, и очертания старухи отражались в овальном зеркале.
Я задержался у двери в нашу комнату. Даже отпер замок. Я любил ее. Она частенько снилась мне во сне. То есть многие фантастические сны начинались с того, что я находился в ней, а потом обнаруживал, что в ее стенах, а также в полу, в потолке, существуют некие секретные потайные дверцы, лазы, люки, уводившие в неизведанные пространства.
Впрочем, тому, что в моих снах наша комната подвергалась такого рода удивительным трансформациям, существовало вполне реалистическое объяснение.