Шрифт:
– Хорошо… Хорошо… - Лернер оставался в пижаме, костюм держал перед собой на плечиках.
– Удостоверение не забыли?
– Сейчас, - пристроив одежду на кресле, он вернулся в комнату. Пищевая книжка, пропуск на радио, удостоверение личности.
Командир просмотрел их, вернул.
– В порядке. Лист отречения можете занести вечером, - он подал Лернеру сложенную вчетверо бумагу.
– Нас ждут другие дела. Спокойной ночи, геноссе.
Лернер не просидел за кухонным столом и минуты. Из кухни в прихожую и назад, мимо опечатанных спальни и кабинета. Спиртовка, на которой плавили сургуч, горела бесцельно, надо бы загасить, мелькнула мысль, мелькнула и ушла. Сегодняшний день, сегодняшний день. И это - прощание? Взгляд упал на численник, отрывной календарь. Цитата Карла Маркса, восход, заход, на обороте - описание подвига Ганса Брауна, ценой жизни спасшего полковой стяг.
Сегодняшний день?
Он подержал листок над жаром спиртовки.
Всегда с Россией? Что это значит? Надя - шпик, агент охранки? Всегда? И тюремные свидания, и удивительная перемена участи, приезд к нему, в ссылку, на Саяны из уютного захолустья - по заданию?
Через нее проходила вся работа - документы, имена, явки.
Неужели?
Бесконечные мытарства, месяцы, когда в партийную кассу поступали гроши, и за каждой монеткой следили десятки жадных, завистливых глаз, следили - кому? Всегда находились обремененные детьми, хворями, только с каторги, всем деньги нужны были в первую, в самую первую очередь, взять что-нибудь на себя, хотя бы на бумагу и чернила, значило вызвать грызню, свару, от него ждали полного, бесплотного аскетизма, самоограничения чрезвычайного, неземного, но даже тогда, в самых стесненных обстоятельствах, Надя устраивала жизнь сносной, находились средства и на квартиру, и на поездки, не говоря о столе и мелочах. Он приписывал это ее таланту хозяйки, умению выгадывать, экономить.
С самого начала?
Всю жизнь?
Листок календаря загорелся. Он отнес его к раковине и держал, пока не опалил пальцы.
Запах гари. Пепел.
Надя часто переписывала набело его материалы для радио, порой меняя слова, целые фразы - "так доходчивее, проще", и он соглашался, не желая обидеть, часто и вправду выходило лучше, слог его был дурен, он знал это за собой. Условный код? Охранке?
Пламя забилось, тихонько фыркнуло и погасло. Выгорел спирт. Где новый достать?
Лернер развернул лист отречения. Стандартная форма, "целиком и полностью поддерживая непримиримую борьбу государства с врагами народа, заявляю…". Формальность. Наивные, глупенькие люди полагают, что красивый жест что-нибудь изменит.
Щепа в затылке начала прорастать. Он поднял руку пощупать, настолько боль была явственна, но рука упала с полпути, опрокинув кружку, и остатки давешнего настоя растеклись по столу, Лернер дернулся спасти бумагу, но тело не послушалось, завалилось набок, и он начал падать, долго, не на пол, а куда-о в колодец, бездонный и темный, ощущая себя легким, невесомым; подняв лицо, он увидел наверху кусочек неба, яркого и голубого. Кусочек стремительно превращался в блюдце, пятачок, грошик, в маленькую звездочку, единственно и видную из колодца, из его холодной сырой бездны.
Потом исчезла и она.
27
Свет назойливо ползал по лицу, щекоча и покусывая мелкими муравьиными жвалами, беспокоя, тревожа. Вот-вот заберется под веки.
Вабилов зарылся в подушку. Стало еще хуже - сотни буравчиков принялись ввинчиваться в воспаленную кожу лица.
Он повернулся набок, осторожно, опасливо приоткрыл веки. Зря боялся: свет оказался слабым, едва пробивавшимся из-под зеленого абажура настольной лампы. Стены, постель выходили даже приятными, но руки стали руками трупа, недельного мертвеца. Он пошевелил пальцами. Они отозвались нехотя, лениво.
Пережидая, пока шипучка бурлила и пенилась в мышцах затекшего тела, Вабилов пытался вспомнить, где он и когда он. На Острове? Совсем непохоже. Тогда где?
Он сел, откинул одеяло. Пижама незнакомая, бумажная и новая. Вабилов попробовал подняться. Ноги держали, онемелость прошла. Двери, интересно. Одна - закрыта, он подергал ручку. Зато другая привела в ванную. Весьма, весьма кстати.
Он решил не испытывать силы и вернулся к кровати. Все-таки, что с ним? У изголовья нашлась кнопочка. Ну-ну.
Он нажал.
Нигде ничего не отозвалось. Тишина.
Потянуло обратно, в сон, он уже был готов сдаться, но дверь открылась. Показалась дама - высокая, плотная, настоящая Брунгильда, что-то сказала - ни строго, ни ласково. По-каковски только? Неужто он и впрямь в застенках коминтерна?
– Не понимаю.
– Как вы себя чувствуете?
– переспросила она, на этот раз по-русски.
– Нормально, - приврал он.
– Только вспомнить не могу, как я здесь оказался.
– Вы - в клинике профессора Куусмяэ. Вас доставили прямо с церемонии вручения Нобелевской премии, где с вами случился обморок.
– Церемонии вручения?
– Именно. Ваши же, из консульства, и привезли сюда. Вспомнили?
Он вспомнил. Память вернулась лавиною, заполнив собой прежнего Вабилова.
– Вам нехорошо? Я позову доктора.
Она вышла, оставив дверь приоткрытой. Бежать? Куда и зачем?
Он постарался собраться. Нельзя же сидеть и ждать вот так, безразлично, раздавлено, с переломанным хребтом. Доктор оказался его ровесником - но посвежее, поувереннее, с классической бородкой земца.
– Ну-с, что тревожит?
– нет, прибалт.