Шрифт:
Открывая дверь в свою комнату, Паша пришел к выводу, что писец – это не эквивалент Петрыськи, а некая всепоглощающая абстракция. Периодически она навещает Пашку, но при этом шифруется и стесняется, но если дать ей малейший шанс, Пашка знает наверняка, она безо всяких угрызений совести покусает всякого. В прошлый раз, например, она заявилась, когда Пашка находился на дежурстве. Нет, она, конечно, соблюла все приличия, вроде детерминации и каузальности, но опять же постеснялась лично объяснить причины своей неприязни, а действовала исключительно через подставных субъектов, которые весьма схематично оформили претензию и тут же ретировались. А Паша как всегда остался в непонятках и разгребал воцарившуюся сумятицу. Потом позвонила мама и спрашивает, что ей делать с Петрыськой? Он, де, сидит на подоконнике, и ничем его оттуда не сгонишь. Мама даже тряпкой его пробовала, но этот чертов кастрат только шипит как самая змеюка, глазищами зыркает, а хвостищем лупит себя по бокам, как какой-то ополоумевший монах.
– Может он заболел? – недоумевает мама, – А может и того хуже? Паша, а делать-то чего? Ну скажи мне, делать-то надо чего? Ведь неспроста все это!
Паша утешает маму как может, а сам думает, что Петрыська все знает, и если бы Петрыська был собакой, он бы бегал по квартире, скулил, вынюхивал чего-то и плакал, потому что собаки умеют плакать, а кошки нет. Нет, наверняка, кошки тоже плачут, но они делают это, когда никто не видит. И сейчас, когда мама разговаривает по телефону, Петрыська сидит на подоконнике и горько плачет, может потому что ничего другого ему не остается, или потому, что этот писец все-таки умудрился цапнуть его за хвостик.
– Все хорошо, мама, – повторяет Пашка, – ты только не волнуйся.
– Не волнуйся, – дразнится мама, – а что же мне еще делать?
Паша думает, что мама может, например, абстрагироваться, но от этой мысли ему становится не по себе, и он увещевает маму не вмешиваться в происходящее. Мама в сердцах бросает трубку, и Паша вздыхает с облегчением.
В комнате пахло предательством. Петрыська старательно отворачивает мордочку, всем своим пушистым видом демонстрируя непричастность. Паша улыбнулся, потому что этот запах как дым отечества засел у тебя в печенках, а Петрыська чуть ли не самый столп этого отечества застрял у тебя где-то пониже. И ты падаешь на свой старенький диванчик, зная, что через мгновение это случится опять. Петрыська для проформы выждал несколько мгновений, прыгнул Паше на грудь и замурлыкал. Паша, улыбаясь из последних сил, гладит своего любимца, погружаясь во всепрощающую дрему.
Когда это случилось впервые, Паша очень испугался, думая, что его психика обломалась о пубертат, который сопровождался неотъемлемым мальчишником с косяками, пивом и стриптизом. Потом Пашу, конечно, хорошенько прополоскало, но увиденное необратимо изменило его. Собственно, и продолжать свое существование было во всех отношениях бессмысленно, но Паша не хотел расстраивать маму, потому что эта мама защищая своего ребенка не пощадит никого. И Паша решил, что не дать маме повода – это самое большее, что он может сделать.
Мама вошла как всегда без стука. Петрыська, бросился со всех лап под диван, а Паша виновато щурился, прикрывая свою инфантильность полосатой подушкой.
– Паша, ну что тут за баррикады ты устроил? – гневно говорит мама, отодвигая диван коленкой.
Паша пожимает плечами, вспоминая, чем закончился этот разговор. Конечно, данное местонахождение дивана в трехмерном пространстве Пашкиной комнаты – не сколько его прихоть, сколько вынужденная мера, но заставить маму взять на себя какие-нибудь обязательства было чертовски сложно, потому что дело касалось женщины, а мама имела на этот счет особое мнение. И пусть с диваном вышло неудобно, но зато безопасно: ведь сколько женщин из интернета могла забраковать мама, потому что она всегда говорила, что, по чесноку, женщиной может считаться только та, чей вес составляет хотя бы половину ее собственного, а Паша был сыном своего времени и любил простые 90—60—90. Но спорить с мамой – себе дороже, к тому же мама, не терпя возражений, слишком уж часто приводила в гости знакомых толстушек, которые в другой ситуации, может быть, и понравились бы Пашке, но в жизни вызывали зевоту.
– А чтобы ты не врывалась без разрешения, – отвечает Паша возмущенно. – И вообще, я скоро замок на дверь поставлю. Кодовый.
– Не поставишь, – усмехается мама, – Со своими мозгами ты свой код на следующий день забудешь.
Пашка не нашелся что ответить и обиженно отвернулся к стенке. Ну, да мама права. Мамы всегда правы, а эта мама особенно. Ну и что с того, что Пашкины мозги отказываются обрабатывать всякую связанную с числами информацию, в конце концов, запомнил же он номер своей квартиры, и даже сдачу в магазине считает правильно, хотя с номерами телефонов до сих пор бывает промашка. Но тут все дело в ассоциациях, которые у тебя вызывает человек и его цифры. Пятерка, например, у Пашки – синяя и шершавая, а двойка – зеленоватая и пахнет жасмином, а если человек тебе нравится, то неизбежно ты будешь приписывать ему лишние двойки, а если еще этот человек – женщина, то восьмерки. Пашка невольно вспомнил свою училку математики, которая третировала его до тех пор, пока во время дополнительных занятий в порыве отчаянья он не нарисовал какую-то формулу. Училка долго смотрела на эти странные каракули, которые для Пашки были не более чем забавной мелодией с привкусом ананаса и земляники, потом долго смотрела на Пашку, и глаза ее блестели. Пашка тоже смотрел на училку и понимал, что не будь между ними двадцати лет разницы, преуспевающего мужа, двоих детей и уголовной статьи за совращение малолеток, училка бы бросилась к нему на шею. Пашка виновато улыбался, а училка смотрела на него влажными глазами, и не могла понять, почему этот нелепый подросток так много значит в ее жизни, которая явно закончилась, так и не начавшись. Пашка пожал плечами, а училка стала знаменитым ученым, получила международную премию в области математики и переехала с семьей в другой город. Перед отъездом она опять смотрела Пашке в глаза в кабинете директора и даже прижала к груди, когда директор расхваливал ее перед журналистами в актовом зале. А в личном деле Паши появилась запись, что у него редкое когнитивное расстройство психики, которое исключает всякое математическое действие, короче, отныне Паше была заказана карьера инженера.
Мама поняла, что переборщила, присела на диван, помолчала и погладила сына по ноге. Тот брыкнулся и буркнул:
– Уйду я.
Мамина рука дрогнула.
– Остолоп ты, Пашка.
– У меня дежурство, – оправдывается он.
Мама сердито молчит, а Пашка боится подумать, что мама права, что лучше дома, что толстушки – тоже люди, а его худосочные Верки – хуже атомной войны, но где-то есть настоящая Вера, которая, может быть, еще любит Пашку, и если это так, то надо спешить. Мама вздыхает и грузно встает с дивана, направляясь прочь, и на полпути оборачивается. По ее лицу бегает улыбка, и дрожат стекла на окнах.
– Пашка, я ведь тебя тоже люблю.
– Я знаю, – Пашка смотрит маме в глаза, – вы все меня любите.
– А ты, Пашка, любишь кого-нибудь?
Пашка опускает глаза и позволяет маме выйти.
Петрыська выскочил из-под дивана, прыгнул на подоконник и смотрит с хитрым прищуром на этот город. Город показался ему котенком, облезлым, больным, брошенным, он чего-то хотел от всех и чего-то боялся, но всегда мог выпустить когти и полоснуть по глазам.
Паша надевает джинсы, думает про любовь, и очень не хочет идти на работу. Ему страшно, он даже всерьез подумывает прогулять, но еще он понимает, что даже таким способом не избежать случившегося.