Шрифт:
Заводясь сильнее, он продолжал:
– Меня же учили – сиди смирно! Тебе хамят – а ты сиди. Тебе в рожу плюют – а ты терпи.
По всей видимости, у Леонида Саввича тоже накипело. Всегда сдержанный и невозмутимый, он со злости саданул кулаком по стене лифта. Гулкое эхо прокатилось по кабинке. Зинченко с досады постучал себя пальцем по лбу, продолжая:
– У меня же здесь вечная табличка – «НЕЛЬЗЯ»! Мы же всего боимся и за инструкции прячемся, которые неизвестно кто и когда придумал.
Шестаков от такого отпора как-то сдулся и, вздохнув, грустно произнес:
– Думаешь, ты один такой? У меня так каждый день. И терплю… А что делать?
Эти фразы Шестаков произнес уже не с начальственными интонациями, в них прозвучали обыкновенные человеческие нотки. Зинченко продолжал защищаться и нападать одновременно:
– И я терплю. А он – не терпит. Потому что парень правильный.
Шестаков очень быстро вспомнил о своей начальственной роли и вернулся к ней:
– Пусть сначала вести себя научится твой правильный парень. Короче, так, – подвел он черту спору, – у нас один борт азиаты зафрахтовали, вылетает сегодня. Экипаж меняем – летишь ты. Возьми себе пилотов на выбор. И всю бригаду проводников тоже от греха забирай. А этого стажера увольняем, пусть с ним разбирается кто хочет.
– Нет, не увольняем, – железным тоном возразил Зинченко.
Шестаков в изумлении уставился на него.
– Он тебе сын, что ли? – только и спросил он.
Зинченко разразился длинной тирадой, говоря прочувствованно и абсолютно искренне. Шестаков давно не видел его таким.
– Он летчик божьей милостью. Он в кабине такое делает, чего я не могу. Он в небе – как дома. Вот у нас с вами руки, а у него крылья. Он небо как книгу читает. Спасибо, конечно, но без него не полечу.
Шестаков слушал и молчал. Он был сердит. Непримиримая позиция Зинченко, которую он считал упрямством, злила его. Но и настаивать на своем он не мог – было что-то такое в словах и интонациях старого, давно знакомого Шестакову пилота, с чем он, директор, не мог совладать. Зинченко вдруг осекся – сверху из лифта он увидел понурую фигуру Гущина, бредущего к выходу из аэропорта. Леонид Саввич схватился за мобильный. Шестаков просверлил его взглядом, ничего не сказал и вышел из лифта.
Новенький красный аэроэкспресс въехал под купол дебаркадера. Из открывшихся дверей полился поток пассажиров с сумками, баулами, чемоданами на колесиках. Алексей двигался против этого потока. Текущая навстречу толпа затрудняла движение, и это минутное противоборство казалось ему маленькой проекцией на всю его жизнь – вот так же часто приходилось ему плыть против течения, причем совершенно одному, непонятому, без поддержки. Некстати зазвонил мобильный. Руки у Алексея были заняты, его теснили со всех сторон и отвечать на вызов он не стал. Протиснувшись в вагон, он машинально занял свободное место и сел, поглядывая в окно в ожидании отправления экспресса, безразличный ко всему происходящему. Снова затрезвонил мобильный, но Алексей и ухом не повел. Все, что было вокруг, уже не имело никакого значения.
– Уважаемые пассажиры, наш аэроэкспресс отправляется, – сообщил механический голос.
Гущину казалось, что вокруг все тоже такое же механическое, лишенное жизни. Равнодушным взглядом он ухватил торопливо движущуюся по салону фигуру, смутно ему знакомую – он сейчас ни во что не вникал. Фигура пробежала мимо, потом, запнувшись, развернулась на месте и вернулась к Алексею. Гущин поднял глаза. Перед ним стоял запыхавшийся Зинченко. Алексей заметил вдруг, что по лицу Леонида Саввича разлилось нескрываемое облегчение и радость, будто он увидел не провинившегося стажера, от которого у него одни неприятности, а Деда Мороза с мешком подарков.
Однако начал Леонид Саввич, как обычно, с претензий.
– Чего на звонки не отвечаешь? – спросил он. – Кто разрешил забрать документы?
– А вам-то что? – не заботясь о вежливости, ответил Алексей.
Леонид Саввич не собирался тратить время на бессмысленную перепалку. Он сумел выцепить Гущина в последний момент и, не теряя больше слов, просто подхватил его сумку и быстро пошел с ней к выходу из аэроэкспресса. Гущин был вынужден подняться со своей лавки, к которой он, казалось, прилип, и последовать за ним. Едва он выскочил на перрон, как двери захлопнулись. Поезд тронулся и стремительно стал набирать ход.
И Гущин и Зинченко дали волю чувствам. Особенно старался Алексей – Зинченко-то немного выпустил пар в лифте с Шестаковым. Гущин же орал так, как никогда не позволял себе в диалогах с начальством при прежних конфликтах. Леонид Саввич порой тоже срывался, но в целом держался достойно. Они и слышали-то друг друга не слишком хорошо – гневные реплики таяли в грохоте колес уходившего поезда.
Говорят, в психологии существует такой прием: встать перед проносящимся мимо поездом и прокричать ему все, что накипело на душе. Говорят, он помогает. Алексей Гущин никогда не был близок к психологии и к человеческой душе вообще – он все больше имел дело со стальными механизмами, – однако сейчас, выплескивая все обиды последних дней, ощущал, что вместе с ней выходит боль и действительно становится легче.
Когда гул поезда стих и он окончательно исчез из поля зрения, Зинченко спросил:
– Все? Наорался? Ну так вот… Не хотите больше летать – идите на все четыре стороны. Но последний рейс все-таки сделаете.
И добавил неожиданно:
– Раз уж за вас поручился один дурак. Готовьтесь к вылету!
Гущин обалдело смотрел на Зинченко.
– Какой дурак? – растерянно спросил он.
– Да нашелся один, как оказалось. На свою голову. – Леонид Саввич как будто уже пожалел о своей неосторожной фразе.