Шрифт:
Но следовало видеть женщину, на которой хочешь жениться. Гиркан повторял без конца: «человек не должен обручаться с женщиной, пока не увидел ее» [56] . Иоанн Гиркан, тогда ещё как все, имевший собственные уши, прожужжал те же части лица Ироду: «Женись! Мариамна умна, красива, и союз этот почётен!». И его можно понять, Гиркана. Его племянник, Антигон, вторгся в страну, при поддержке парфян [57] . Гиркану было чего бояться, он знал племянника. Именно Антигон лишил голову Иоанна Гиркана её естественного украшения — ушей. Но это случилось позже. Первое же нападение Ироду удалось отразить. В награду за это его старались женить на хашмонейке, и Гиркан сыпал обещаниями, уговаривая его увидеть будущую невесту.
56
Киддушин. 41а.
57
Парфянское царство, государство в 250 г. до н. э. — 224 г. н. э., к юго-востоку от Каспийского моря. Название от парфян — иранского племени. Территориально в период расцвета (середина первого века до н. э.) — от Двуречья до реки Инд. Соперник Рима на Востоке.
Он-то сам, Ирод, мог бы сделать это и во время брачной церемонии, с него станется. Все они устроены одинаково, и когда он сорвёт с неё одежды, увидит лишь то, что видел всегда. Он возьмёт её, может не раз, если она ему понравится. И пойдут дети, которым будет передана его кровь и власть. К чему эти смотрины, если всё решено? Ещё один повод поморщиться, вспомнить недобрым словом все эти тонкие обычаи, которые он не способен постичь.
И вот он увидел её в первый раз. И даже этот первый раз был не таким, как всегда. И, оказалось, что женщина может увлечь его сердце. Больше, чем упоение в бою. Больше, чем стены дворца, ставшего воплощением собственной мечты. Больше всего того, что было до того дня его жизнью.
Иоанну Гиркану очень хотелось выдать внучку замуж. Пусть и на открытой кровле дома, под взглядами его самого, и его домашних, но он оставил их одних. Дав возможность поговорить. Рассмотреть друг друга. Помериться силой, ибо встреча показала — бой будет нешуточным.
Даже в лучах мягкого вечернего солнца она выглядела твердой и несгибаемой, как скала. А ведь розовые лучи высвечивали фигурку, которая, несмотря на худобу и гибкость, состояла из плавных, женственных линий, радовавших глаз. И всё же с этой именно, первой, встречи, он называл её в душе «осой». Не из-за талии, ошеломляюще узкой, хотя и это сходство промелькнуло в сознании, да исчезло. Её глаза жалили и пронзали насквозь. Сказать, что он рассмотрел в этих глазах недружелюбие — значит не сказать ничего. В них плескалась ненависть, и ещё — отвращение. Словно она смотрит на падаль, оскорбляющую и зрение, и обоняние, и чувства правоверной иудейки. Это отношение к себе Ирод прочувствовал сразу. Она могла бы опустить свои глаза, пусть и хашмонейка, но ведь всего лишь женщина, почти девочка ещё! Её пухловатые чувственные губы с беззащитной мягкостью их, с каким-то подчеркнутым, алым, вызывающим цветом, её рассыпавшиеся по плечам, выбивавшиеся из-под покрывала блестящие каштановые волосы, её округлую, хорошо развитую грудь, при том, что она оставляла впечатление подростка из-за своей худобы, — это, и многое, многое другое, он выхватил сразу, какой-то частью сознания, где не успела поселиться боль, вызванная её очевидным отвращением к нему. Они ещё не сказали ни полслова друг другу, а он успел испытать и эту странную, ужалившую его в сердце боль, и желание, схватив её в объятия, грубо сломать, раздавить эту легкую фигурку ненавидящей его женщины. И в то же время, чуть-чуть позднее, сразу после этого, ощутил всепоглощающую жалость, стремление защитить, уберечь, спасти её от себя самой — такой непокорной, дерзкой. Не счесть ощущений и мыслей, что она вызвала в нём, всего лишь взглянув на него из-под покрывала…
— Ты ненавидишь меня, женщина? — спросил он у неё прямо, без увёрток. — Почему? Разве выходят замуж за тех, кто не мил?
— А кто спросил меня? — было ему ответом. — И почему мне любить тебя, идумеянин, мне, женщине этого рода? Разве мы — не цари в своей стране? Не хранители имени Бога? Это ты пришелец. И меня, меня они продали тебе! Тебе, чьих предков мои купили за горшок чечевичной похлебки! Лучше бы мне умереть, чем дожить до такого…
— Кто-то из них, твоих родных, помешал тебе умереть? — спросил он с насмешкой. Всего лишь с насмешкой. Хотя её дерзкие, вызывающие речи пробудили в нём нешуточный гнев. И будь это не она, чью хрупкую красоту он постигал с каждым мгновением всё глубже, на беду себе, не сносить бы обидчику головы.
— Они были правы. Ты поступишь глупо, умерев. К чему бы тогда красота, данная тебе Богом? Не стоит уносить в могилу девственность, попробуй до того ласки мужчины, Мариамна. Настоящего мужчины, не из твоих родных и близких, и не тех, кто купался в щедротах Хашмонеевых князей, из ваших приближенных. Они ведь выродились, Мариамна, эти Маккавеи. Будь рядом с тобою Иуда Маккавей, лев вашего рода, я бы ещё понял твои порывы. А я — тоже Маккавей, но моего собственного рода, который только начинает свою дорогу, но она будет царской! Не хочешь быть со мною? Я сделаю тебе сыновей, и это даст тебе радость, поверь мне…
Он с большим удовольствием отметил, что сумел её смутить. Она дерзила ему, забыв, что он — мужчина. Ответная дерзость повергла её в краску.
Может, он сумел задеть пробуждающуюся женственность этой полудевочки, так почему бы не закрепить успех? По крайней мере, прекратила болтать возвышенные свои глупости, и устремится теперь к тому, что искони нужнее женщине — к ласкам мужчины, материнским заботам. Но продолжить он не успел.
— Ты поедаешь свинину, — с отвращением вдруг не сказала, а выплюнула она. — Ты оскверняешь себя свининой, потомок Исава!
— Да, это ужасное, ужасное обвинение! — рассмеялся он. Его позабавила её горячность. Почему-то захотелось объяснить ей, что он думал сам по этому поводу.
— Ты знаешь, Мариамна, свинина — мясо нежное, быстро портится. В шатрах её не сохранишь, а когда она испорчена, есть её опасно, заболеешь. Будешь исторгать содержимое нутра долго и мучительно, занеможешь. Наши с тобой предки потому и ввели на него запрет. Вообще, многие запреты обусловлены образом жизни, а Бог здесь ни при чем. Неужели Ему мало хлопот и без этих наших мелочей? Так говорили мне весьма учёные люди, пусть и язычники, но совсем не глупые люди, поверь. Только ведь я достаточно богат, чтобы не хранить мясо подолгу, я ем его свежим, и никакого вреда оно мне причинить не может. Свинина очень вкусна.
Если некоторое время назад он воззвал к её женственности, теперь — к её врождённому любопытству, пробивающемуся сквозь путы иудейского Закона, которыми она была напичкана от пальцев ног до волос на голове. А ему хотелось видеть, какая она вне этого закона. Её ум, о котором все говорили, был почему-то очевиден для него, хотя пока что он не услышал от неё ни одного умного слова. Наверно, живость её, и непосредственность, и неподдельный интерес к жизни были осязаемы им, впитываемы с её лица, вытекали из жестов, повадки. Услышав от него о том, что свинина вкусна, она изобразила на лице ужас и отвращение, но глаза её выдавали. Перед ней был чужой человек, отступник, злодей, поедающий свинину, но именно это было ей интересно.