Шрифт:
— Олесь Ярославский. А это Маруся!
— Очень приятно!
— Нам тоже приятно!
— Глупо, — сказал священник и стрельнул глазами в Шумана, глаза у него были карие, на выкате. — Святое облачение всюду уместно. Так же и слово Божье.
«Кто ж их, таких разных, за один стол-то посадил? — подумал Олесь, спрятав улыбку. — Тут, ясное дело, не без промысла».
Маруся, не обратив никакого внимания на весь этот разговор, продолжала, работая неизвестной до сих пор поэту округлой вилкой с шестью острыми зубами и поглощая салат из помидоров:
— Может быть, потом, дома, в Москве, заглянешь к нему со своим блокнотиком и все зафиксируешь. Дома он будет, конечно, не такой. Дома он тебе с удовольствием все расскажет.
— А если не станет? — спросил Олесь, не в состоянии выбрать из трех, почти одинаковых серебряных ложек нужную. — А если не захочет?
— Вот этой надо! — Маруся указала ему нужную ложку. — Грибное ассорти едят вот так, — она показала. — А эту положи, ты лучше ее вообще не трогай…
— А ты откуда все это знаешь?
— Курсы!
— Курсы?
— Ну если правду хочешь, то школа жизни. Да повяжи ты салфетку, невозможно же смотреть на тебя.
Выпуклый бок супницы был зеркальным, и покосившись на свое отражение, Олесь увидел, что подбородок неприятно перемазан красным соусом, а на левой щеке какая-то темная точка. Обед показался ему небольшой китайской пыткой.
— Отец Микола, — обращаясь с почтением к человечку в рясе, сказала старушка. — А не грех ли все блюда одной ложкой кушать?
— Коли другой ложки не знаешь, коли она тебе незнакома, то не грех! — почему-то немножко нараспев отозвался священник. — А коли и грех, то и не велик вовсе.
— Нет, не могу тебе обещать, — сказал Олесь, глядя теперь только на Марусю, ей в глаза.
— Почему же не можешь?
— Ты представь себе нумизмата-фанатика, которому предложили самую редкую монету в мире за маленькое отступление от морали. Ты можешь себе представить такого нумизмата, даже кристально честного, но фанатично любящего монетки? Ты можешь? Скажи, он откажется от мини-преступления?
— Сволочь твой нумизмат! — сказала Маруся и, потянувшись через стол, салфеткой вытерла щеку и подбородок поэта. — Но представить, конечно, можно.
Смятая салфетка полетела в пепельницу, мелькнув выгнутым отражением в боку супницы. Старушка наморщила свое желтое личико и тоже воспользовалась салфеткой.
— Вот тебе и чудесные… Вот тебе и манящие запахи… — выбираясь из-за стола и проходя через полупустой ресторан, говорил Олесь. Покосившись на зеркало, он отметил, что комическая троица все так же сидит за столом, священник что-то напористо говорит, дергая бородой, а товарищ в коричневом костюме злобно смотрит на него, и лицо у товарища уже побагровело от сдерживаемой с трудом ярости и ненависти. Старушка-богомолка сдавила в желтом кулачке серебряный ножик и замерла в напряжении.
Столы вокруг выглядели омерзительно: белые скатерти в пятнах, тарелки с остатками пищи, как разбросанные повсюду цветные натюрморты. Неприятно поражали также заостренные хищные лица официантов.
— Пойдем подышим, — он повернулся к приотставшей Марусе. — Может быть, он еще там?
Маруся дернула плечом так, будто ее длинной иголкой пощекотали под лопаткой.
— Нет, — сказала она. — Холодно. Пойдем в бар, погреемся. Все равно ты уже договорился этому куску исторической памяти место в баре занять.
6
Под легкую музыку, под шепот и сытую икоту, почти в полном безделии прошло, наверное, минут сорок. Солнце все так же неподвижно стояло за огромным окном бара, легко поворачиваясь в своем кресле, можно было потерять его из виду и сосредоточиться на мелькающих руках бармена, на чужих лицах и на стаканах, а можно было легким нажимом ног вернуть себя прямо в морское послеобеденное сияние.
— Не пришел! — сказала Маруся и лениво отглотнула из бокала.
— Наплевать, я уже забыл про него.
— Про кого ты забыл?
— Про старика.
— Про это нельзя забывать, это наше общее место, — Маруся сделала большой глоток, и ее верхняя губа окрасилась белым. — Преступно забывать прошлое!
Ее любовь к молочным коктейлям, проявляющаяся только в сугубо алкогольных заведениях, всегда воспринималась Олесем как что-то не сильно патологическое и приемлемое, теперь белая полоса под носом возлюбленной раздражала поэта.
— Я схожу вниз, в каюту.