Шрифт:
Да, десять лет назад было старое доброе время! Пока Джозеф проходил в шумной толпе по улице Элиэзера Бен-Иехуды, из двух чувств, борющихся в его груда, отвращение взяло верх. Эта пестрая, дешевая левантийская ярмарка не тот халуцианский город, который он знал и любил. На каждом шагу из ярко разукрашенных кафе вырывались усиленные микрофонами голоса эстрадных певцов родом из бухарестского предместья и стареющих артистов из Салоник, исполняющих на иврите американские имитации кубинских серенад. Косметические салоны и антикварные магазины в резком свете солнца казались порождением полуденного сна обожравшегося гурмана. Это был новейший квартал города, построенный иммигрантами, недавно приехавшими из Германии и стран Восточной Европы. Былая идиллия отштукатуренных зданий вытеснялась агрессивным кубизмом функционального стиля. Дома, как военная флотилия из бетона, с парапетами террас, выступающими, словно корабельные рубки, казалось, приготовились стрелять друг в друга. Не видно было ни горизонта, ни перспективы, глаз устало метался по прерывистым контурам зданий и не находил покоя.
На прошлой неделе, когда Джозеф столкнулся с Метьюсом, тот пригласил его на обед в приморское кафе «Шампиньон». Проходя по переполненной посетителями террасе, где оркестр исполнял «Веселую вдову», Джозеф видел, что люди оборачиваются и смотрят на него. Он был здесь единственным человеком в одежде киббуцника. Внезапно он заскучал по Башне Эзры, как будто покинул киббуц не два дня назад, давным-давно.
Метьюс сидел за столиком у самых перил и о чем-то спорил с официантом. Увидев его явно нееврейское лицо с тяжелой челюстью и по-боксерски покалеченным носом, Джозеф ощутил внезапное облегчение.
— Послушайте, — говорил официанту Метьюс, — я заказал бутылку шабли. А это сироп.
Официант в белом пиджаке со слишком короткими рукавами, пожал плечами:
— Простите, но на бутылке написано «шабли».
— Это дрянь. Попробуйте.
— Но посмотрите же на надпись. Может, ему положено быть сладким? Я не знаю. Я прежде был учителем в Ковно, в Литве.
— Да вы попробуйте.
— Но я не пью. У меня, извините, язва.
— Тогда уберите это и принесите пива.
— Пива нет, только вино.
— Так позовите заведующего.
— Заведующий занят.
— Послушайте, — сказал Метьюс, — а что если я разобью бутылку о вашу голову?
Поколебавшись, официант унес бутылку и через минуту вернулся с двумя кружками холодного как лед пива, улыбаясь всем своим помятым лицом.
— Ну, как вам нравится Тель-Авив? — спросил Джозеф.
Метьюс с удовольствием сделал большой глоток и поставил кружку на стол.
— Превосходный город с превосходным народом, если бы только можно было раз в день побить кому-нибудь морду.
— Особенно хороши официанты.
— Может, бедняга действительно был учителем в Литве и нажил язву в концлагере?
Джозеф оглянулся по сторонам и вздохнул. Хамсин был отпечатан на лицах, как судорога. Пышнотелые женщины были одеты дорого и безвкусно. Мужчины с опущенными плечами и впалой грудью уныло размышляли о своих язвах. Каждая пара, казалось, продолжает давно начатую перебранку под покровом звуков из «Веселой вдовы».
— Не удивительно, что нас не любят.
— В таком случае вы — настоящий патриот. Со времен пророков ненависть к своему народу является еврейской формой патриотизма.
Джозеф вытер лицо. Хамсин давал себя знать. Как надоели ему иудаизм и гебраизм — судорожные попытки оживить то, что было мертвым две тысячи лет!
— Хорошо рассуждать вам, благожелательному чужестранцу. Мы больной народ. Традиция, форма, стиль — все исчезло. Оглянитесь, и вы увидите кругом наследие гетто. Оно слышится в льстивой напевности женских голосов и в том, как мужчины пожимают плечами.
— Видимо, жест этот был их единственной защитой. Иначе весь народ сошел бы с ума.
— Знаю. Это я и сам себе повторяю. Но иногда все надоедает, и хочется бежать в страну с умеренным климатом, умеренными людьми, не мыслящими абсолютными категориями. Даже небо подчиняется здесь принципу «все или ничего». Девять месяцев в году — испепеляющая жара без капли дождя, и три месяца — потоп.
Он откинулся на стуле и выпил пива.
— Приятно. Мне вспомнилась деревенская пивная на родине. Темная, прокуренная, мужчины там произносили одно слово в полчаса.
— Естественно: если вы безгласный вол, вам хочется казаться болтливым попугаем. А попугаю хочется быть полным молчаливого достоинства волом. Пейте пиво и кончайте свою достоевщину.
Джозеф выпил пива и улыбнулся:
— Конечно, толпа на собачьих скачках у меня на родине представляет собой не более привлекательное зрелище, чем эта публика. Но недостатки в других народах наблюдаются в разбавленном виде, а здесь все сконцентрировано. Думаю, что это результат многолетних браков между кровными родственниками. Нас называют солью земли. Но если свалить всю соль в одну тарелку, получится несъедобное блюдо. Иногда мне кажется, что Мертвое море — прекрасный символ нашего народа. Единственное озеро ниже уровня моря, насыщенное минералами и едкими щелочами: пересоленное, переперченное, пересыщенное…
— Из него добывают множество полезных веществ, — заметил Метьюс.
— О да. Маркс, Фрейд, Эйнштейн. То, что выпадает в осадок. Но блюдо не становится съедобнее.
— Как насчет того, чтобы подзаправиться? Официант! Не слышит. Наверное, был дирижером оперного театра в Данциге.
— Беда этого города в том, что десять лет назад иммигранты были в основном добровольцами с идеалами, а сейчас — получившие по заду изгнанники — самый соленый слой Мертвого моря.
— Не волнуйтесь за ваше Мертвое море. Важны не потерпевшие крушение люди, а новое, родившееся здесь поколение. А оно в порядке.