Шрифт:
«Так вот как оно бывает! Впрочем, мы с ней такие разные!»
А у Ганса был такой же солидно-благодушный вид, как и всегда. И Козима представляла себе его приблизительный разговор с Листом, который мог состояться за два месяца до того.
— Ты что-то грустен, мой мальчик. Я замечаю это в последнее время. Может быть, Козима тебя обижает?
— О, что вы!
— Она ведь умеет обижать, не правда ли?
Ганс молчит.
— Скажи по совести: как ты к ней относишься?
Ганс краснеет:
— Ведь вы знаете…
— По правде говоря, нет. Но если ты предложишь ей руку, я думаю, она не будет против.
— Вы были всегда так добры ко мне…
— Видишь ли, она незаурядный человек, но мятущийся, трудный. И мне кажется, что ты со своим спокойствием и уравновешенностью как раз к ней подходишь.
Ганс опускает глаза и повторяет:
— Вы были всегда так добры ко мне.
Какая двойственная фраза! Что она означает? «Вы были всегда так добры ко мне и теперь даруете мне счастье, благодарю». Или: «Вы, право, „слишком балуете меня, будьте же добры и впредь: не накидывайте мне петлю на шею!“»
Но отец истолковывает слова Бюлова лишь в одном смысле. И все решено.
И вот уже два года прошло.
— Тебе холодно? — спросил Бюлов.
— Нет. Или… да.
— Тогда вернемся в гостиницу.
— Нет, все-таки Вагнер ужасен. Пользоваться чужим гостеприимством и вообще чужими услугами…
— Ты сегодня говоришь не то, что думаешь.
— Говорят, он мелочный, злой, завистливый. И страшно неблагодарный.
— Это говорит твоя мачеха, княгиня Витгенштейн.
— Сама знаю, как ее зовут. Незачем называть еще и титул.
— Она просто завидует Вагнеру. Ей кажется, что его слава затмевает славу Листа. И ей ли судить о таких людях?
— Пожалуй, мне действительно холодно.
— Так вернемся… И что можем мы, маленькие люди, знать о гениях?
— Почему ты говоришь: «мы»? Ты считаешь себя маленьким человеком?
— Все, знаешь ли, относительно.
— Не смей называть себя так! Ты выдающийся музыкант! Я не хочу быть женой маленького человека!
— Я — исполнитель. По сравнению с такими величинами, как Лист или Вагнер…
— Как же ты посмел жениться на мне?
— Козима, что с тобой сегодня?
— Я знаю, — запальчиво продолжала она, — ты скажешь: «Ну, а ты сама? Ты даже по сравнению со мной, „маленьким человеком“, ничтожество! Никаких талантов! И даже красоты нет. Обыкновенная дурнушка, навязанная мне твоим отцом. Бландину небось не предложил мне!»
— Козима!..
— А разве она не нравилась тебе раньше?
— Ты знаешь, что она была равнодушна ко мне.
— А ты к ней?
— Право, с тобой невозможно разговаривать!
Козима заплакала, но скоро взяла себя в руки.
— Я что-то нервничаю сегодня.
— Тебе холодно.
— Мне всегда холодно.
— Мне жаль, что я тебя расстроил.
— Вовсе нет. Видишь ли, Вагнер порядочный выдумщик. И эту Матильду он придумал. Никого не было, кроме этой глупой Минны.
— Нет, Матильду он не придумал.
Козима встала:
— В самом деле, пора вернуться. Я проголодалась. А ты?
— Нет, — ответил он грустно.
Но поднялся, укутал плечи Козимы спадающей мантильей и последовал за ней, прислушиваясь к песне гондольера, доносящейся издалека.
2
В то время как Козима думала о художнике, который сумеет описать нелюбовь, Вагнер доигрывал последние аккорды «Тристана». После ухода молодых гостей он с нетерпением взялся за партитуру.
Перед ним расстилалась широкая спокойная лагуна, уже потемневшая. Только фонарики гондол блестели и двигались в разные стороны. Огонек свечи колебался, ноты на столе были слабо освещены. Но Вагнера это не останавливало. Он писал бы и в темноте.
Вдохновение приближалось, и он уже забывал и не помнил, что было недавно, как прошел этот день. Он провел его где-то в Бретани, в угрюмом замке, где верный оруженосец, еще не старый человек, приютил младенца. Сироту назвали Тристаном [153] потому что он был рожден в печали: его мать умерла, едва дав жизнь сыну, а отец не вынес разлуки с любимой, убил себя. Так две сестры — Любовь и Смерть, обе рядом, — стояли у колыбели Тристана, запомнили его и удалились, чтобы через двадцать лет явиться к нему снова.
153
Triste (франц.) — печальный.
Ласковый венецианский день был хорош, но Вагнер не замечал синевы неба. Северная буря была ему роднее, чем свет Венеции, и добрый воспитатель Тристана ближе, чем любой друг. И, когда появился этот приятный Ганс Бюлов с его ершистой злюкой-женой, Вагнер принял их приветливо, но говорил не с ними, а со своими образами. Так безумный свободно обращается к своей галлюцинации в присутствии посторонних. Но безумные очень хитры: никто не догадывается о присутствии невидимого собеседника. Бюлов и носатая дочка Листа были уверены, что хозяин в восторге от их общества, а он в это время обучал Тристана философии, читал ему стихи, а потом садился за рояль и играл, когда становилось невмоготу и слова изменяли ему.