Шрифт:
Ряд бесконечен. Образам актуального бытия Пригов дал имена, стянул обручами ассоциаций, вставил в язык. Масштаб действия огромен.
Забота об одноименных персонажах — органическая часть артистического амплуа Пригова. Он пастух этих метафизических тварей. В 80-е буквально каждый день пас их на текстовых ландшафтах. Заботился, чтоб были сыты, ухожены. Он любит их независимо от того, какие они. Не стесняет никак, те свободны. Могучая позиция. В итоге у Пригова, конечно, есть друзья, враги, недоброжелатели, почитатели. Но нет тех, кто, задетый им, не стал бы его сотрудником по работе в языке.
Среди персонажей с его именем инфернальные эстеты, женоненавистники, ерничающие шуты, творцы- пересмешники вторичных банальных сентенций. Тот, кто с самого первого знакомства живет во мне, — строгий классический поэт, родственник Кеведо, Борхеса, Даниила Хармса. Он свободно работает по обе стороны мнимой границы, отделяющей тексты письменные от текстов изобразительного искусства. С течением времени мой персонаж все менее уникален. Я этому рад. Кроме Льва Рубинштейна, среди современников не знаю никого, кто принял бы на себя в логосе роль столь же ясную, универсальную, четкую, равно приближенную как реальному персональному, лредкультурному, так и метафизическому культурному бытию.
Лев Рубинштейн
Бытие в слове
Литература во всеобщем смысле для меня — абстракция. Тексты мне помогают строить себя, говорить, жить. Не помогают — иду мимо. Мимо Левиных текстов пройти не мог никак.
В начале 90-х мы встретились на бегу в переходе на Пушкинской. У меня при себе была только что вышедшая в Штатах «Физика логоса». В спешке надписал «Благодарю за бытие», и мы разбежались. Через минуту дошло: за бытие людей не благодарят. «За бытие в слове» надо было. «За бытие» и «забытие» — тоже никуда не годится. Но по сути мгновенный импульс был точен.
Середина восьмидесятых. Один из вечеров Левы был в квартире у родственников моих друзей — Сергея Ракитченкова и Ольги Ортенберг. Альт и арфа в оркестре Большого театра, они должны были эмигрировать в Штаты, Сан-Франциско, но «сидели в отказе», как тогда говорили.
Лева — это театр текста. Реквизит — стул. Тексты — пачки карточек. На каждой — реплика. Слово, междометие, знак препинания, фраза, несколько фраз, пауза. На текст — около сотни карточек.
Читая, Лева перекладывает их. Каждая реплика — нота, аккорд в окружении других нот, аккордов. Короткие паузы. Голос без украшений. Акценты точны и выразительны.
Тексты Левы словно живописные пейзажи. За первым семантическим планом следуют второй, третий, четвертый. У Левы я их особенно люблю. Их композиционная и лексическая четкость напоминает следующие один за другим очертания холмов и гор в осенних пейзажах юга Франции или на старинных гобеленах.
Литература монологична, повседневность жива диалогами. В диалогах царят реплики. Логика диалогов подчиняется воле участников, а не правилам согласования, по которым строятся монологические тексты. Она другая.
Лева подчинил поэтический текст логике диалогов, заставил работать реплики, разбросанные по текстовым ландшафтам вокруг нас.
Письменные тексты, устная речь, обрывки фраз, заголовки газет, книг. Стихия. Трудно представить, как мог бы Лева подчинить ее, если бы не форма, напоминающая скорее технический этап лингвистического исследования или библиотечный каталог, чем литературный, поэтический текст.
Лева отказался от логики, направляющей взаимосвязь элементов монологического текста. Порядок следования карточек подчинен логике диалога. Это композиционный каркас, опора авторского замысла. Каждая реплика — смысловая вспышка, окруженная полем ассоциаций. Как у японского каллиграфа, удар кистью. Ассоциативные поля карточек взаимодействуют между собой. Для каждой карточки остальные играют роль языкового и (что важно) внеязыкового контекста.
Помню, удивлялся, когда прочел у искусствоведов, что Левины тексты — «поэзия каталогов», возникшая под влиянием компьютерных технологий. Надо же! Тогда еще компьютеры с перфокартами были. Некоторые Левины тексты, и правда, были на перфокартах. Но при чем здесь каталоги и компьютеры? В формальной идее Левы нет ничего внешнего по отношению к языку. Ход не от языка вовне, к чему-то инородному, а напротив, от поверхностных структур языка к его глубинным структурам.
У П. Бицилли, кажется, читал, что в ранней европейской литературе был распространен композиционный принцип, когда произведение строилось из коротких зарисовок, следующих одна за другой, как виды из окна современного поезда. У японцев это часто встречается.