Шрифт:
Он подождал, пока пройдет дрожь.
— Скажи-ка мне одну вещь, — попросил он. — Что ты слышала обо мне?
— Хотите правду, как перед Богом?
— Правду, как перед Богом.
— Ну, — рискнула Лаура, — говорят, что вы еще хуже остальных, потому что вы другой.
Сенатор не расстроился. Он долго молчал, закрыв глаза. Когда они открылись, она увидела в них схлынувшую волну его самых потаенных желаний.
— К черту все! — решил он. — Передай этому сукиному сыну, твоему папаше, что я разберусь с его вопросом.
— Если хотите, я сама могу сходить за ключом, — предложила она.
— Забудь про ключ, — остановил ее сенатор. — Просто ляг, поспи со мной. Хорошо, когда кто — то рядом, когда тебе так одиноко.
Она положила его голову себе на плечо и стала смотреть на розу. Сенатор обнял ее за талию, зарылся лицом в горячую, пахнущую зверем подмышку и отдался волне удушающего страха. Шесть месяцев и одиннадцать дней спустя он умрет в точно такой же позе, униженный и отвергнутый всеми из-за публичного скандала с Лаурой Фариной, плача от гнева и тоски по ней.
Маргарет Этвуд. Долгий век свинца
Его похоронили полтора века назад. Выкопали яму в вечной мерзлоте и положили его туда, чтобы не добрались волки. Во всяком случае, так можно предположить.
Когда рыли яму, мерзлая почва на воздухе оттаяла, а потом, когда его закопали, она снова замерзла, и теперь, когда покойника извлекли на поверхность, он был весь в ледяном панцире. Сняли крышку гроба, и его смутные очертания просвечивали сквозь сплошную корку, как просвечивают в кубиках льда вынутые из морозильника ликерные вишни для затейливых тропических коктейлей.
Затем лед растопили, и он стал ясно виден. Он почти не изменился с тех пор, как его похоронили. Вода между губами замерзла, они раскрылись, и в удивленном оскале обнажились зубы. Лицо было темным, как пятно на скатерти, но в остальном все было на месте, и даже глаза сохранились, только белки приобрели цвет чая с молоком. И этими подкрашенными чаем глазами он внимательно смотрел на Джейн: взгляд у него непроницаемый, невинно-простодушный, невыносимый, удивленный и в то же время задумчивый, как у оборотня — человека — волка, который застигнут вспышкой молнии как раз в мгновение своего жуткого превращения.
Джейн редко смотрела телевизор. Раньше, бывало, больше. Обычно по вечерам она смотрела комедийные сериалы, а когда училась в университете, то смотрела «мыло» о больничных буднях и богатой жизни, просто так, чтобы подольше не браться за дело. На какое-то время — не так давно — она пристрастилась к репортажам о катастрофах в вечерних выпусках новостей; она устраивалась на диване буквой «Z» и, накинув плед на ноги, с чашкой горячего молока или чего-нибудь покрепче расслаблялась перед сном, сбрасывала с себя дневную суету.
И все же все, что показывали по телевизору — днем ли, вечером, — было где-то совсем рядом с ее жизнью. У нее, правда, все это не было аккуратно расставлено по полочкам — тут комедия, там — убогая любовная интрижка и сентиментальные слезы, катастрофы и аварии, насильственная смерть в тридцатисекундных клипах, которые окрестили словечком закусончики, словно это были плитки шоколада. В жизни все это сразу, скопом, проходило мимо нее. «Ты будешь смеяться, но я думал — концы отдам», — обычно говорил Винсент — уже и не вспомнить, когда это было — голосом матери, изрекающей пошлые банальности. И так оно, собственно, и будет. И когда сейчас она щелкает пультом телевизора, то довольно быстро его выключает. Даже рекламные ролики с их будничной нелепостью приобретали какой-то зловещий смысл — он скрывался за видимостью чистоты, приятных запахов, здоровья и силового напора.
Сегодня она не выключила телевизор — уж слишком необычно было то, что она видела. Никаких дурных или мрачных мыслей этот замороженный тип не вызывал. Он был совершенно самим собой и сам по себе. «Получаешь то, что видишь», — как тоже любил говорить Винсент, скосив глаза к носу и оскалившись, пытаясь изобразить какую-то жуткую харю. Но это плохо у него получалось.
Человек, которого выкопали и разморозили, был молод. Был или есть — сложно было определить, в каком времени о нем следует говорить, но его присутствие ощущалось весьма явственно. Несмотря на вызванные льдом повреждения и худобу, было очевидно, что он молод, спокоен и не потрепан. Судя по датам, аккуратно выведенным на табличке с его именем, ему было всего двадцать. Звали его Джон Торрингтон. Он был — и оставался — моряком, мореплавателем. Не здоровяком-матросом, конечно, а из мелкого начальства, старшим куда пошлют. А для этого и не нужно было руками гнуть подковы и узлом завязывать якоря.
Он умер в числе первых, поэтому и достался ему гроб, металлическая табличка и глубокая яма в вечной мерзлоте — у них тогда еще были силы и желание хоронить мертвецов по-божески, со всеми обрядами. Наверное, совершали чин погребения и читали молитвы над покойниками. А время шло и расплывалось в тумане, положение было по-прежнему скверным, и нужно было беречь силы для себя и для молитв, сначала будничных и привычных, а затем отчаянных и безнадежных. Тем, кто умер позже, сооружали пирамидку из камней, а еще позже мертвецы не удостаивались даже этого. На их пути к югу от них оставались кости, подошвы башмаков и оторванные пуговицы, брошенные на мерзлой, каменистой и безжалостно голой земле. Это напоминало тропинки в сказках, на которые бросали хлебные крошки, семена или белые камешки. Но здесь ничто не давало ростков и не сверкало при свете луны, указывая спасительный путь; никто не собирался их спасать. Лишь через десять лет стало известно то, что с ними тогда происходило.