Шрифт:
Она думает о квартире Винсента с ее тщательно продуманным порядком и множеством красивых или нарочито безобразных штучек, которые он так любил когда-то. Представляет себе его шкаф и экстравагантные костюмы с его особыми «примочками» — в них уже никогда не влезут его руки и ноги. Все это рухнуло и ухнуло, распродано и пущено враспыл.
Тротуар у ее дома все больше захламляется пластиковой дрянью — бутылками и стаканчиками, смятыми банками и разовой посудой. Она их собирает и выкидывает в мусоросборник, но назавтра они появляются снова — словно их бросили солдаты на марше или жители, которые бегут из города от артобстрела или авианалета и бросают все, что раньше казалось таким нужным, а сейчас им легче все это оставить, чем нести с собой.
Гюнтер Грасс. Свидетели эпохи
1914
Только в середине шестидесятых, после того как двое моих коллег по институту несколько раз попытались и потерпели неудачу, мне все-таки удалось свести обоих пожилых господ друг с другом. Возможно, мне повезло потому, что я была молодая женщина и швейцарка до мозга костей, то есть обладала преимуществом нейтралитета. Мои письма вопреки бесстрастному тону, в котором я описывала предмет своих исследований, должны были восприниматься как деликатный, если не сказать робкий, стук в дверь. Ответные письма с выражениями согласия пришли через несколько дней и почти одновременно.
Своих гостей я описала коллегам как внушительную пару ископаемых. Я забронировала им тихие номера в отеле «У аиста». Большую часть времени мы провели в тамошнем ресторане с видом на Лиммат, ратушу прямо напротив и дом гильдий.
Герр Ремарк, которому шел тогда шестьдесят восьмой год, прибыл из Локарно. Судя по всему, он был бонвиван и показался мне более хрупким, чем герр Юнгер, — тому только что стукнуло семьдесят, и выглядел он эдаким спортивным бодрячком. Живет он в Вюртемберге, но в Цюрих добирался через Базель, куда попал после пешего похода через Вогезы до Хартмансвайлер-копф, где в 1915-м велись жестокие бои.
Первая наша беседа продвигалась туго. Мои «свидетели эпохи» обсуждали швейцарские вина:
Ремарк предпочитал тичинские сорта, а Юнгер отдавал пальму первенства «Ла доле» из кантона Вод. Оба старались произвести на меня впечатление, пуская в ход весь свой старомодный шарм.
Поначалу они меня забавляли своими попытками говорить на швейцарско-немецком, но скоро мне это надоело. Так все и шло до тех пор, пока я не процитировала начало «Фламандской пляски смерти», песни неизвестного автора, популярной в Первую мировую: «Смерть на вороном коньке / Скачет в теплом колпаке». Ремарк затянул монотонный, заунывный напев, вскоре и Юнгер подхватил, и оба вспомнили последние строки припева: «Фландрия в беде — / Смерть царит везде». А потом оба устремили взгляд на собор, вздымавший шпили высоко над домами вдоль набережной.
Выйдя из задумчивости, нарушаемой лишь легким покашливанием, Ремарк сказал, что осенью 1914-го — он еще сидел за партой в Оснабрюке, а добровольцы уже захлебывались кровью при Биксшоте и на подступах к Ипру — его до глубины души поразила легенда о Лангемарке, где немецкие солдаты распевали «Дойчланд юбер аллее» под пулеметным огнем англичан. Проникшись этой историей и с поощрения учителей не один класс вызвался в полном составе идти на войну. Каждый второй не вернулся. Те же, кто вернулся — как Ремарк, которому так потом и не удалось доучиться, — не пришли в себя и по сей день. Он до сих пор себя чувствовал ходячим покойником.
Герр Юнгер, принявший школьные впечатления своего собрата по перу с легкой улыбкой, обозвал легенду о Лангемарке патриотической дребеденью, но все же признал, что еще задолго до войны им овладела жажда опасности, тяга к чему-то необычному, «будь то хотя бы и служба во французском Иностранном легионе».
— А когда наконец началось, мы почувствовали себя единым огромным телом. И даже когда война показала свои когти, надо мной, командиром штурмового отряда, по-прежнему властвовала идея битвы как некоего опыта души. Признайтесь же, друг мой! Даже в своем великолепном дебюте, «На Западном фронте без перемен», вы с восторгом описываете дружбу до смертного часа, сплотившую фронтовиков.
Ремарк возразил, что его личный опыт в романе не отражен. Там собраны фронтовые впечатления целого поколения, посланного на бойню.
— Служба в лазарете предоставила мне весь необходимый материал.
Сказать, что между собеседниками завязался спор, было бы преувеличением, однако оба старались подчеркнуть, что относятся к войне совершенно по-разному, что даже стили у них совершенно несхожи, да и во всем остальном они — выходцы из двух враждующих лагерей. Один по — прежнему считал себя «неизлечимым пацифистом», другой желал, чтобы в нем видели «анархиста».
Да что вы такое говорите! — не выдержал Ремарк. — В «Стальных грозах» вы точно мальчишка-сорванец, помешанный на приключениях. Вплоть до последней атаки Людендорфа. Вы сколотили штурмовой отряд ради кровавой забавы — захватить на скорую руку пару пленников, а повезет — так и бутылочку коньяку…
Но потом он признал, что окопы и позиционная война, да и сами сражения в дневниках его коллеги описаны отчасти верно.
Под конец нашей первой беседы — к тому времени господа уже осушили две бутылки красного — Юнгер вернулся к теме Фландрии.