Шрифт:
«У всех колб, которыми я пользуюсь, довольно широкое горлышко. Когда я их запаиваю на огне, требуется сильно нагревать их, чтобы расплавить стекло и плотно закрыть отверстие. Вот этот-то нагрев и выгоняет воздух из колбы перед запаиванием. Ничего удивительного в том, что воздух устремляется в колбу, когда я отламываю горлышко».
Очевидно, предположение Нидхема, что кипячение колбы понижает упругость заключенного в ней воздуха, – вздор и больше ничего! Но как это доказать? Как запаять колбу, не выгоняя из нее воздуха? Дьявольская изобретательность и тут пришла ему на помощь. Он взял новую колбу, насыпал в нее семян и налил чистой воды. Затем он стал прогревать горлышко на огне до тех пор, пока оно почти не спаялось, так что в нем осталась одна только маленькая дырочка – очень узкое отверстие, через которое свободно мог проходить воздух. Затем он позволил колбе полностью остыть – теперь плотность воздуха внутри колбы была такой же, как и снаружи. Тогда он использовал слабенькое пламя для запайки оставшегося отверстия, и колба оказалась запаяна, не потеряв ни одной капли воздуха. С довольным видом он положил колбу в кипящую воду и в течение часа наблюдал, как она там перекатывается, сам же при этом декламировал стихи и напевал песенки.
Через несколько дней он зашел в лабораторию открыть эту колбу, нисколько не сомневаясь в результатах опыта. Он зажег свечку, поднес ее близко к горлышку, осторожно сломал запаянное место. Пш-ш-ш-ш… Но на этот раз пламя не потянулось внутрь, а отклонилось от горлышка колбы: упругость воздуха внутри была больше, чем снаружи.
Продолжительное кипячение не разредило воздух внутри колбы, а сделало его еще более упругим, упругость же, по теории Нидхема, была обязательным условием проявления его замечательной «животворящей силы». Но хотя воздух в колбе был очень даже упругим, Спалланцани, выуживая одну каплю бульона за другой, не находил ни одного крохотного животного. Снова и снова, с упорством Левенгука, он повторял этот опыт и расширил масштаб своих опытов до достижимого предела, разбивал колбы, обливался кипятком, обжигал себе пальцы – а результат всякий раз получался тот же самый, что и в первый раз.
Торжествующий, он с разослал по Европе письма с описанием своего последнего опыта, и Нидхему с Бюффоном оставалось только молча и угрюмо сидеть среди руин их глупой теории. Они не могли больше ничего сделать – одним маленьким фактом Спалланцани полностью сокрушил их. Затем итальянец сел и записал всю эту историю в виде отдельной статьи.
Теперь он язвил и жалил поверженного противника, ибо знал вполне определенно, что своими опытами окончательно разбил теорию Нидхема о самопроизвольном зарождении жизни. Он нисколько не сомневался, что и мельчайшие живые существа всегда происходят от таких же точно существ, живших раньше. Также он был уверен, что крошечные микробы одного вида происходят от точно таких же микробов, подобно тому как зебра не может превращаться в жирафа или рожать мускусных быков, а всегда остается зеброй и производит на свет маленьких зебрят.
«Короче говоря, – писал Спалланцани, – Нидхем полностью неправ, и я доказал, что в науке о животных существует такой же строгий порядок и закономерность, как в науке о звездах».
Затем он описал тот хаос, в который Нидхем обратил бы науку о мелких животных, если бы факты не оказались сильнее его. Описал, каких животных эта фантастическая животворящая сила могла создать – или нас стали бы уверять, что могла, – если бы она вообще существовала. «Она могла создать, – писал Спалланцани, – микроскопическое животное, похожее на всех находимых иногда в отварах и настойках, подобное новому Протею, непрерывно меняющее свой вид: то оно как тонкая палочка, то овальной или сферической формы, иногда извивается как змея, бывает украшено лучами или снабжено рожками. Такое замечательное животное стало бы для Нидхема удачным примером, чтобы с легкостью объяснить, как же получается, что животворящая сила производит то лягушку, то собаку, бывает, мошку, а бывает, слона, сегодня паука, а завтра кита, в эту минуту корову, а в следующую – человека».
Нидхем вместе со своей «животворящей силой» сошел со сцены, а люди обрели уверенность, что нет никакой таинственной зловещей силы, подстерегающей их где-то, чтобы превратить в гиппопотама.
Имя Спалланцани стало известно во всех европейских университетах; научные общества признавали его величайшим в данный момент ученым; Фридрих Великий писал ему длинные письма и приказал назначить его членом Берлинской академии; а заклятый враг Фридриха Мария-Терезия, императрица австрийская, поспешила превзойти короля, предложив Спалланцани профессорскую кафедру в своем старинном провинциальном университете в Павии, в Ломбардии. К нему явилась напыщенная группа тайных советников, имеющих письма и мандаты с императорской печатью, и просила его поставить на ноги этот умирающий университет. Последовали долгие дебаты и торг по поводу жалованья (Спалланцани никогда не забывал и про финансовую составляющую), завершившиеся тем, что он согласился принять на себя должность профессора естественной истории и заведующего кабинетом естественной истории в Павии.
Придя в музей, именовавшийся кабинетом естественной истории, Спалланцани обнаружил, что все его шкафы пусты. Он закатал рукава и энергично принялся за работу. Он читал лекции на всевозможные темы и устраивал масштабные публичные опыты, приводившие в восторг многочисленных слушателей, потому что под его руководством эти опыты всегда проходили исключительно удачно. Он выписывал из разных частей света причудливых зверей, странные растения и невиданных птиц – для пополнения кабинета. Он совершал опасные экскурсии на горные вершины и приносил оттуда минералы и редкие руды; ловил акул и расставлял западни для птиц; участвовал в опасных экспедициях для того, чтобы обогатить коллекцию своего музея, но отчасти и для того, чтобы дать выход той кипучей энергии, которой так резко отличался от расхожего типа спокойного и рассудительного человека науки. Он был подобен Рузвельту, со всей храбростью Тедди и умением обращаться к толпе, но без его великих недостатков.
В промежутках между лекциями и пополнением коллекции он запирался в лаборатории со своими бульонами и микроскопическими животными и подолгу занимался тонкими опытами, стараясь доказать, что эти животные подчиняются тем же самым законам природы, что и люди, и лошади, и слоны. Он помещал капельку бульона с кишащими в нем микробами на маленькое стеклышко, обдувал их табачным дымом и с восхищением наблюдал, как они мечутся взад и вперед в раздражении от этого дыма. Он пропускал через раствор электрическую искру и замечал, что крохотные животные «становились как бы расслабленными», начинали вертеться на одном месте и вскоре погибали.
«Могу допустить, что зародыши или яички крохотных животных в чем-то отличаются от куриных, лягушачьих или рыбьих яиц, – хотя бы в том, что могут в течение некоторого времени переносить кипячение в запаянной колбе, – но по своей природе эти крохотные животные ничем не отличаются от всех прочих живых существ!» – воскликнул он однажды. Однако довольно скоро ему пришлось взять обратно свое смелое заявление.
«Все живые существа на земле нуждаются в воздухе, чтобы жить, и если эти животные, будучи помещены в пустоту, умрут, то тем самым будет доказано, что они такие же животные, как все прочие», – сказал однажды Спалланцани, сидя один в своей лаборатории. Он искусно вытянул на огне тончайшую стеклянную трубочку вроде тех, которыми пользовался Левенгук для изучения крохотных животных. Эту трубочку он окунул в бульон, кишевший микробами; жидкость набралась в нее. Затем он один ее конец запаял, а другой остроумно соединил с откачивающим воздух насосом и, запустив его, приставил линзу микроскопа к тоненькой стенке трубочки. Он ожидал, что крошечные создания перестанут размахивать «крохотными лапками, которые им служат для плавания»; он ожидал, что они сразу сделаются расслабленными и перестанут двигаться.