Шрифт:
2) Маленькая, черная как смоль, с седой бородкой, злая сука, которую подкармливали женщины из столовой и звали Маней.
3) Пират, жутковатая помесь с бассет-хаундом, пес с торчмя торчащей щетиной, едва не волочащимся по земле брюхом и энергичным, пружинистым хвостом. Блестящая вакса в его окрасе соседствовала с невероятными оранжевыми пятнами, будто он влез в краску. Пират без зазрения совести обворовывал Найду, таская у нее из пасти куски пищи, однако иногда на него накатывали приступы великодушия, и он приносил долговязой дурочке кости.
4) Безродный Барбос, огромный и настолько худой, что казался тенью, картинкой, нарисованной на стене углем. Он приходил под вагончик редко, когда уже не было сил терпеть холод, и ложился отдельно от всех, сбившихся в кучу, собак. Он был брюзга, но не наглец, и коротышка Пират позволял себе осыпать его бранью.
5) Кокос – большеголовое существо со скептическим взглядом. Он провел свое детство на стройке, всем известно, какие поэтические натуры встречаются среди строителей. Пес был упрям, целеустремлен, обладал хорошим аппетитом и длинным хвостом, чрезвычайно развитым в процессе постоянного виляния. Кокос не столько льстил людям, сколько требовал пищи, он твердо верил, что виляющий хвост – податель кормежки, и ничто не могло разубедить его, пока не наступил сезон холодов и людская совесть сразу куда-то подевалась, очевидно замерзла.
Кокос насмехался над уродцем Пиратом, оказывал покровительство Найде, выглядевшей в его глазах мечтательной простушкой – материнство ничуть ее не отрезвило, и, даже вылизывая щенков, Найда рассеянно думала о своем, – и ухарски приставал к злюке Мане. Маня огрызалась с видом кухарки, которую ущипнули в сенях, но стоило Кокосу прекратить ухаживания, набрасывалась на него с еще большей злобой, обиженная отсутствием внимания.
Собаки жили дружно, на людях демонстрировали глубокое безразличие друг к другу, но держались вместе и как-никак помогали. Если щенки, расшалившись, разбегались в разные стороны, а Найда, мечтая с открытой пастью, никак не реагировала на это безобразие, ворчливая Маня и Пират собирали озорников, подталкивая носами. Кокос распределял скудную пищу, стараясь, чтобы самые жирные куски получала Найда, до сих пор ухитрявшаяся кормить щенков молоком из высохшей, тряпичной груди. Маня приглядывала за порядком и добровольно взяла на себя роль сторожа: лежала ближе всех к входу и рычала, заслышав шаги. Кокос с Пиратом, так сказать, совершали сношения с внешним миром, они убегали далеко от вагончика, перебегали через кишащую машинами дорогу, бродили по рынку, сверля молящими глазами торговок мясом, обходили дозором окрестные свалки или садились рядышком и хором высмеивали домашних собак, пристегнутых к людям длинными веревками.
Безродный Барбос приходил, как сказано выше, редко и был безучастен к собачьему общежитию – разве что рассеянно оближет хнычущего щенка или подвинется, загородив длинным телом Маню от ветра. На него собаки смотрели как на пустое место, но тем не менее, когда он долго не приходил, беспокоились, вглядываясь в темноту, вслушиваясь в свист ветра.
Холода держались третью неделю и не желали спадать, пару раз подтаивал ледок на лужах, но к ночи намерзало еще сильнее, высунутый из-под вагона собачий нос тут же покрывался инеем.
Замдиректора Института торговых отношений по хозяйственным вопросам, человек с расплющенным лбом и водянистыми, цвета размытой известки, глазами, ненавидел свою работу. Он терпеть не мог тех, с кем так или иначе сталкивался в течение дня, будь то начальство, подчиненные или студенты. Каждый шаг, ведущий к конкретному действию, вызывал у него почти физическую боль сродни зубной.
Ему бы работать проявителем фотопленки где-то в подвалах, в одиночестве, среди тусклого красного света, либо тихо пылиться засохшим листком в бумажных гималаях.
Вот и сейчас, постукивая ложкой по стакану, он терпеливо ждал, пока свежезаваренный чай остынет, то есть дойдет до нужной температуры: не любил ни слишком горячий, ни холодный чай.
Он не думал о чем-то определенном, однако губы его шевелились – пожалуй, на его целлулоидном лице только губы были способны выражать эмоции.
Вошла уборщица, такая же линялая, как и он, женщина в неопределенном платье, бывшем ни серым, ни зеленым.
– Ты слышишь, Андрей, эта сволочь на меня накинулась, – сказала она со злобой в голосе, но без резких жестов.
Замдиректора шумно выпустил воздух из ноздрей, возвращаясь в мир забот, – гиппопотам, всплывший на поверхность.
Уборщица убедилась, что ее слышат, но не слушают. Она не стала повышать голос, подошла к столу, уверенно выхватила чайную ложку из костлявых желтых пальцев и положила на верхнюю полку железного шкафа, оставшегося еще от химлаборатории, занимавшей это здание в довоенные годы. Захлопнула с лязгом дверцу. Теперь приземистому замдиректора, чтобы вызволить из плена ложку, придется вставать на табурет.
Он вынужден был слушать.
– Развелись шавки под бытовкой, – сказала уборщица. – И прикармливают еще всякие. А они лают, на детей скоро кидаться начнут.
– Шваброй их, – меланхолично предложил замдиректора, расползаясь губами в разные стороны. Как разваренные в кипятке пельмени, губы колыхались и подрагивали, передавая, как могли, волнение хозяина.
– Умный какой, – отрезала уборщица и будто невзначай потянула руку к столу. Замдир качнулся на стуле и прикрыл птичьей лапой чашку, чай брызнул, потек бурой струйкой между пальцами, средним и безымянным.