Шрифт:
«Семга беспременно должна идтить! – прикидывал Евстигней, досадуя на поветерь. – Уловишь ее в етую погодь!» Но оттого, что знал про семгу, знал про морские течения и ветер, знал про лед, делалось радостно. Бывалоча: лед и лед! Ну, шорош тамо, а тут шуга, шапуга, сало, нилас, да и нилас-то всякой, темной и светлой, сырой, сухой, подъемной, нечемерж, молодик, резун, а тамо – припай, снежной лед, заберег, каледуха, а тамо – живой лед, что движется бесперечь, мертвый лед, битняк, тертюха, калтак, шельняк, отечной лед, проносной, ходячий, сморозь, торосовой, налом, ропачистой, бакалда, бимье, гла-духа, гладун, ропаки, подсовы, грязда, несяк, стамуха, стойки, забой, стычина, да и то еще не все! И вода бывает всякая, тут те и большая вода, и полводы, и куйпога, сувой, сулой, маниха, перегруб, прибылая…
Он постукал валенцами, дрожь пробирала. Эко, и не рассветливат! Все ж таки чудно! Море Белое! Купцы по осеням сказывали, в Новом Городи все стало не по-прежнему, по-московськи. Но то уже не трогало. Он еще раз вздохнул глубоко. Не иначе хватит шалоник с дождем! И, почуяв, что издрогнул, полез назад, в тепло избы, освещенной сальником из сала морского зверя».
«Балашов, как писатель исторический, сочетал в себе счастливые и редкостные свойства, – говорил Станислав Панкратов. – Он знал первоисточники и знал реакцию русского народа на конкретные события прошлого»…
Действительно, к постижению исторической правды новгородской жизни XV века Д.М. Балашов шел через эпос, через фольклор. Здесь, на Терском берегу Белого моря, в живом разговоре жителей и их песнях, в их быте и обычаях, прозирал он не только новгородский быт, но само существо, саму народную правду того далекого времени. Итожащие роман размышления Евстигнея на берегу Белого моря тоже не придуманы Балашовым, а отысканы им в фольклорных экспедициях.
И мы видим, что эпилог романа Балашова несет не столько даже сюжетную, не столько идейную, сколько этическую и эстетическую нагрузку. По сути дела, размышления Евстигнея изменяют, перевертывают значение не только последних слов Марфы Борецкой, но и всего ее образа.
Тот высокий пафос моральной правоты и несгибаемости, который вкладывала Марфа в свои последние завещательные слова: «Исполать тебе, царь Иван Васильевич! Бабу одолел и дитя малое!», то пропитанное невероятной гордыней презрение, которым обливала она в глазах читателя Ивана III, оборачивается саморазоблачением.
Мы как бы перелистываем в памяти страницы романа и видим, что «посадница» Марфа Борецкая, действительно, только бабой и была во всей этой истории.
Рачительной хозяйкой вела свое огромное хозяйство.
Материнской заботой ограждала сыновей от неприятностей, устраивая и их семейную и общественную жизнь.
По-матерински пыталась спасти их.
Горевала безмерно, потеряв…
Но и во время пожара 1477 года, наблюдая, как пожирает ненасытный огонь ее терем, когда напрямую связывает свою судьбу со свободой Новгорода: «Теперь у нее остался один только Новгород, и его нельзя было отдавать ни огню, ни Московскому великому князю», – все равно она остается всего лишь уязвленной женщиной, не способной даже на уровне декларации возвыситься до общенационального понимания проблемы взаимоотношений Новгорода и Москвы, все равно не умеет она связать свою судьбу и судьбу покоренного Новгорода с судьбой беломорского крестьянина Евстигнея.
Многие исследователи отмечали внутреннее сходство Анны Николаевны Гипси с нарисованным в романе Балашова образом Марфы-посадницы. С достаточно большой определенностью можно говорить, что Анны Николаевны в образе героини романа, действительно, гораздо больше, чем самой – повторю, что достоверно о ней почти ничего не известно! – Марфы Борецкой.
И тут тоже никуда не уйти от мистики совпадений…
Когда Дмитрий Михайлович дописывал роман, страшная болезнь, в 1964 году уснувшая в теле матери, проснулась снова.
В начале осени 1970 года Анна Николаевна дочитала рукопись «Марфы-посадницы» и уехала из Чеболакши в Ленинград умирать.
Здесь, в квартире на Фурштатской улице и закончилась ее жизнь 11 ноября 1970 года.
Момент чтения Анной Николаевной перед смертью первого романа Балашова представляется важным не только Дмитрию Михайловичу – «Мама успела прочесть еще в рукописи «Марфу-посадницу»! – но и нам…
Глупо рассуждать, будто Анна Николаевна осознавала, что первый ее муж, отец Дмитрия Михайловича, в силу своих футуристических склонностей, дал сыну чужую фамилию и имя, что благодаря отцу, получил Балашов совершенно чуждое ему образование…
Еще нелепее было бы заключение, что Анна Николаевна, чтобы исправить ошибки настоящего отца, находит Дмитрию Михайловичу отчима, и тот помогает направить пасынка на путь, по которому предназначено идти ему…
Глупо, нелепо…
Но вглядываешься в уже завершенный чертеж балашовской судьбы и видишь, что именно так и было все.
Дмитрий Михайлович как бы вытаскивает из истории и свою собственную сюжетную линию жизни, и кончина Анны Николаевны Гипси очень точно встраивается в созданный чертеж…