Шрифт:
Тот без заметных сожалений затянул застёжку на книжном переплёте, достал из потайной печуры фляжку и протянул Михайле.
— Ещё поживём, — сказал Монастырёв, утирая глаза и губы. — Ещё поскачем да порыщем... Лх, Алёшка, хорошо на свете, помирать не хочется!
Узкое лицо Неупокоя пересекла морщинка. Он тихо попросил:
— Зови меня Арсением.
Михайло снова ухватился за платочек, вышитый ласковой подружкой. Вернул Неупокою фляжку:
— Кто повязал, тот и развяжет, всё поправимо, друг ты мой любезный! А я к тебе с приветным словом от большого человека, да и с поминком.
Он надел на палец Неупокоя кольцо Умного и повернул как положено. Будто само время, в колечко свёрнутое, повернул. Неупокой смотрел на кольцо как на червя, заползшего на палец.
— Кто же теперь непогожими делами ведает у государя? — спросил он, не поднимая на Михайлу глаз.
— Афанасий Фёдорович Нагой.
— Вот кто тебя послал...
— Алёшка... Арсений! Тьфу, запутаешься с вами! Ты что же, собираешься до конца жизни в обители постничать? У тебя иной норов, я тебя в штаденском кабаке помню!
— То всё ушло, Михайло. Верни перстень Нагому, скажи — отряхнул-де инок Арсений прах мира у ворот обители. Душегубские милости мне не нужны.
— Да ты-то нужен! Война у стен, как конь голодный, ржёт. У тебя некий ключ в руках, тем ключом многие ворота можно отворить. И жизней сберечь не одну тысячу. Ты знаешь цену тайной службе!
Арсений неожиданно улыбнулся:
— Михайло, помнишь моего Каурку? Не ведаю, куда его... А мне не жаль. Прочёл я в некоторой книге, будто в сказках наших есть сокровенный смысл. Три коня — Сивка, Бурка да Каурка — суть три сословия: на сивом священник едет, каурый — воинский, а бурый в соху запряжён.
— Что ж, ты на сивом теперь поскачешь?
— Я к бурому приглядываюсь, Михайло. Один он добро творит. А бьют его без милости и гладом морят. Мне его жаль.
— Давай распряжём его да с голоду передохнем.
— Но и нагайкой гонять его по пашне — всего лишиться!
— Шкура у него не наша, выдюжит.
Однако Михайло был смущён. Он убедился, что с другом за год произошла непонятная, но глубокая перемена и то, что самого Михайлу вдохновляло на службу, на подвиги, Неупокою стало безразлично. Нагой же постарался внушить Михайле, что узник Печорского монастыря вцепится в заветное колечко, только тяни его... Ещё он намекнул, что от успеха этого поручения зависит вся дальнейшая служба Монастырёва. Только теперь Михайло сообразил, что Нагой мог вызвать Дуплева в Москву, приказать и потребовать. Не вызвал, послал Михайлу, — значит, сомневался?
— Арсений, ныне не о пахарях речь. Война шутить не станет.
— Я её видел, знаю. Мерзко.
— Заутра грянет, что станем делать? Прятаться по обителям? Я не на войну тебя тяну, а по дружбе прошу о помощи. Ты с князем Полубенским начал игру, он твою, а не Ельчанинова наживку схватил. В бумагах Посольского приказа только про деньги сказано, что долги Полубенского уплачены, о прочем Ельчанинов невразумительно толкует. А вразумительное — в умной твоей головушке. Оттого, верно, и не срубили её, когда всем рубили. А сил и денег на Полубенского потрачено немало...
— Ещё и жизнь одна невинная потрачена на него.
— Выходит, зря?
В келье повисла ветхая холстинка тишины — так бывает, когда, проснувшись, ждёшь колокола и угадываешь, что эта чёрная холстинка вот-вот порвётся, надо вставать... Но в глубине сознания бунтует, ворчит вчерашняя усталость: не встану! Что-нибудь жалостное наговорю старцу-будильнику...
Неупокой заговорил.
Сперва о самом тягостном — о перстне князя Полубенского, надетом на одеревеневший палец Крицы в Трокайском замке. Служебнику Неупокоя не повезло, когда они проникли в это гнездо литовской тайной службы, и труп его, с кольцом-печаткой Полубенского, вызвал сильные подозрения. Затем про обещание Полубенского не вмешиваться, когда Никита Романович пойдёт на Пренау. По слабости или иной причине, но Полубенский обещание сдержал. Про торговлю именами лазутчиков — Неупокой Граевского продал без малейшего убытка, Полубенский — Генриха Штадена, вовремя ускользнувшего от Умного. Ну а про деньги, уплаченные за него виленским евреям, Нагой знал. В каждом отдельном промахе князь оправдался бы перед панами радными, но вместе они бросали на него слишком чёрную тень, создавая впечатление устойчивой и злонамеренной связи Полубенского с русской разведкой. Паны жили в большой недружбе, в вечном взаимном подозрении, по-волчьи ожидая, кто захромает первым. Чтобы угрызть. Особенно опасен Полубенскому пан Троцкий Остафий Волович, он самого примаса [18] готов подозревать в измене. Такая должность, такая ненависть к Москве.
18
...самого примаса... — Примас — в Католической и Англиканской церквах почётный титул главнейших епископов.
Известно, прутья можно поломать по одному, веник — не поломаешь. Русские могут подкинуть этот веник прямо к воротам Трокайского замка. Князь Полубенский об этом помнит. Должен помнить.
Ещё одно соображение: Стефан Баторий круто взялся за сплочение Речи Посполитой. Вернётся он с победой из-под Гданьска, магнаты и шляхта объединятся с ним. В такие времена с изменников, с подозреваемых особый спрос. Ведь закон «горлом мает каран быть» означает, что изменнику заливают в горло свинец. Это полезно для сплочения народа перед войной. И это тоже понимает Полубенский.
Увлёкшись, Неупокой заговорил забытым языком тайной службы, словно к нему вернулось прежнее рвение, когда он жизней невинных не жалел ради успеха. Опомнившись и устыдившись, он замолчал. Живым видением возникло перед ним длинное наглое лицо князя Александра, подпорченное порочной жизнью и внутренней привычной лживостью, но с человеческим укором в сталистых глазах. Вот сидит человек в Инфлянтах и не подозревает, что в тесной келейке Печорского монастыря затягивается на сетке для него последняя ячейка. Опальный инок и сын боярский из обедневших княжат ломают его судьбу... А может быть, как раз подозревает, мучается воспоминанием, ищет лазейку и такую же возможность оправдаться, какую год назад нашёл Филон Кмита? Но Кмита честно признал свою промашку, а Полубенскому сей путь заказан — и по обилию промашек, и по характеру. Он предпочтёт солгать.