Шрифт:
Через железную дверку из башни с опаской вышел драб в коротком кафтане со стальными наплечниками, в фигурно изогнутой железной шапке с козырьком. Он схватил письма и скрылся почти бегом, под гогот детей боярских. Ещё минут через пятнадцать со скрипом опустился мост, и тот же драб, выглянув из окошка над смотровой площадкой, махнул рукой: просим, гости дорогие!
Пожалуй, нигде в Инфлянтах, кроме Триката, башни и выступы стены не зависают с такой навязчивой угрозой над подъездной дорогой. Каменным, неживым угрюмством тянет от этих стен, напоминая о нелюдимых меченосцах с крестами на нагрудниках, давших монашеский обет ради завоевания чужих земель — даже не в радость себе, но для утоления какого-то властолюбивого зуда... Отряд, медленно двигавшийся по хитро растянутой дороге, был в полной власти пушкарей и стражи на стене. Всех можно было уложить двумя залпами из затинных пищалей. Литовцы вряд ли посмеют открыть огонь, и всё же сознание хотя бы временного бессилия перед людьми, ненавидевшими пришельцев, передалось даже коням: те дёргали шеями, отжимались от стен, рискуя оскользнуться в ров, подрезавший дорогу справа, и плохо слушались поводьев. Наконец двойные — сперва сплошные, затем решетчатые — ворота пропустили детей боярских и неожиданно закрылись перед отставшими стрельцами.
Дети боярские схватились за сабли, сшибаясь и гремя железом в узком проходе перед бергфридом. Двор от ворот до стены был шагов сто пятьдесят. Бергфрид имел вид шестиугольной башни в три-четыре яруса. Справа теснились какие-то сараи, клети, напогребицы. Не развернуться. У сараев сгрудилось два десятка драбов с ружьями-самопалами.
Навстречу Молвянинову вышел немолодой шляхтич. Кос-Малиновский соскочил с коня, потянулся с лобызанием. Это был Щасный Малиновский, державец замка.
Щасным — счастливым — он не выглядел. Бодро пушились одни усы, наплывавшие на сизые щёки и почти достигавшие тяжёлых подглазий. Во времена мирные были они предметом любования латышских жёнок из замкового предместья, на чьи полновесные бёдра сам Щасный поглядывал с полнокровным вожделением... Ныне растерянные и сердитые глаза Щасного откровенно тосковали — бес вас принёс, и что мне робить, я не ведаю! Письмо Полубенского давало некоторое успокоение; только имеет ли право пленник освобождать его, державца королевского, от присяги? Малиновский понимал, что не имеет, да вот поди ж ты: кому охота помирать?
— Пошто стрельцов отсёк? — рявкнул Молвянинов и двинул на Щасного коня.
— От гвалту, пане милостивый! Глянь, сколь тут немцев с самопалами. Стрельцы ли, немцы ли задерутся, я в ответе. Не гневайтесь, Панове, мы же вас в замок пустили по князя Александра письму. Слезайте с коней да погомоним за горелкой!
Мягкое «г» влажно и просительно перекатывалось на толстом языке Малиновского. Молвянинов упёрся было:
— Впусти стрельцов!
— Я их впущу. Ты их удержишь, покуда мы в горнице сидим?
Фёдор подумал и первым соскочил с коня. Детям боярским наказал: «С сёдел не сседать, сабли держать наголо!» Вдвоём с Михайлой они вошли в жилые горницы, где ждал их другой державец — Ян Бычковский, совсем уже старый человек, едва поднявшийся со скамьи. Стол был накрыт. Молвянинов уставился на блюдо с окороком, сглотнул слюну. Путь от Вольмара до Триката неблизкий, утром не ели... Щасный, великий любитель застолий, стал потчевать московитов и сам не отставал, торопясь залить последние сомнения.
Молвянинов, умягчившись сердцем, постановил:
— Нехай драбы оружие сдают, а у шляхты я сабель не трону. С Литвой у нас мир.
— Хорош мир, — проскрипел Бычковский. — Князь Полубенский не под пыткой ли грамоту до нас писал?
Этому старику (лет шестьдесят, прикинул Монастырёв) была, как видно, не страшна смерть. Он бы и в замок московитов не пустил, да Щасный забрал всю власть. Другие литовцы ни в осаде сидеть не захотели, ни московитам кланяться и подались на юг, к Ходкевичу. В замке остались драбы, которым не уплатили денег. Они сказали, что без денег не уйдут.
— Князь Полубенский, — веско ответил Молвянинов Бычковскому, — за государевым столом меды пил.
— Стало, купили, — буркнул старик потише.
— То дело совести князя Александра, — сыто откликнулся Молвянинов. — Наше дело — драбов разоружить.
Щасный был рад увести гостей во двор, покуда вздорный Бычковский не затеял свары. Но разоружить драбов оказалось непросто.
Они по-прежнему стояли во дворе замкового двора, только теперь их стало больше — к ним присоединилась стража со стен и башен. Монастырёва и Молвянинова встретил сомкнутый строй доспехов — побитых, небогатых, но заслуженных. Из-под козырьков железных шапок смотрели одинаковые, ослепшие от недоверия и ненависти глаза, похожие на ружейные дула. И дула, выразительные, как глаза. В первых рядах посверкивали копья — на случай, если дети боярские, игравшие саблями, бросят на драбов своих коней.
Щасный что-то сердито крикнул немцам. Те дружно завопили, зарычали, но в голосах их звучала не угроза, а какая-то скаредная обида. Как будто дети, не поделив игрушек, жалуются старшому — разбери нас... И тогда Михайло, всмотревшись в лица, исполосованные морщинами и шрамами, увидел, какие они по-разному несчастные и неприкаянные, измученные бездомьем и грязной работой. Немцами называли не одних выходцев из империи, с холодной истовостью защищавших собственную жизнь и отнимавших чужую по денежному договору; мелькали бледные и длиннолицые, с нежданной искрой веселья в незлобивых глазах шотландцы, черноусые и носатые французы, даже жмудины из Западной Литвы... Их объединяли обездоленность и искреннее равнодушие к заповеди «не убий».
Уж если они решатся убивать, им не придётся горячить себя, как простодушным детям боярским. По всей нечеловеческой науке, передаваемой от старших к младшим в ротах и полках, как в воровских ватагах передаётся преступный навык, они уложат достаточно детей боярских прежде, чем те достанут их своими саблями. Вдруг вздумалось Михайле, что такие люди, нанятые на деньги Батория, соберутся со всей Европы воевать Россию... Устоит ли перед ними дворянское и стрелецкое войско? Устоит ли он, Михайло, самоучкой навыкший махать саблей и вертеться на татарском седле? Стало не то что страшно, но неуютно, скучно.