Шрифт:
Восемнадцатого марта 1917 года поезд из Москвы в Тулу прибыл в пятом часу дня на Курский вокзал. Отправившись из белокаменной рано утром, он, вне всякого расписания, тащился двести вёрст целый день, долго стоял в Подольске, ещё дольше в Серпухове и часа на дна застрял уже совсем под городом оружейников, на станции Ревякино.
— В чём дело?
— Куды власти глядять? — волновались пассажиры вагона третьего класса, в котором следовал Григорий Каминский, молодой человек в чёрной студенческой шинели нараспашку, с чёрным же бархатным галстуком, который был повязан большим небрежным узлом — точно такой галстук он видел на поэте-имажинисте (имя из головы вылетело) в кафе «Стойло Пегаса», что в подвале Столешникова переулка.
— Едак мы второго пришествия дождёмся!
— Начальника поезда подавай! — шумел пожилой солдат с бледно-жёлтым и донельзя озлобленным лицом. — Мы с германцем бьёмся, а тута всё прахом!
Шумел, возмущался уже весь вагон, дымил самокрутками и папиросами.
Проводник, тучный, невозмутимый, с круглым лоснящимся лицом, на котором, отметил Каминский, ехидцей и непонятным злорадством посверкивали умные глазки неопределённого цвета, не то серые, не то зелёные, «водой налитые» — определил Григорий, — так этот проводник разъяснял гражданам обновлённой России:
— Тихо, любезные, без переживаний. Революция у нас. А при ей всяческие безобразия и возмущения спокойствий даже беспременны.
Напротив Григория Каминского сидела премиленькая барышня с личиком нежным и испуганным, прятала носик в заячий воротник длинного пальто, сшитого по комариной талии.
Рядом с ней здоровая баба в плисовой кацавейке кормила чёрным хлебом и репчатым луком двух сопливых ребятишек, которые все почёсывались. И вообще этот раздерганный старый вагон третьего класса до отказа был набит людом простым: солдатами, ехавшими с фронтов в родимые деревни — кто на короткий отпуск, кто насовсем, без руки ли, без ноги — словом, покалеченные во славу Отечества; мужиками и бабами тульских деревень, коих сорвали с мест революционные события, а может, какая иная нужда гнала в Москву, а кого в Питер — правду сыскать, управу на акцизного чиновника стребовать, а то и на урядника, который до февраля семнадцатого смотрел на тебя, как на пустое пространствие. А нынче — шалишь, братец! К народу образом своим ясным жизнь поворачивается. Детей тоже много в вагоне было — и чего их-то по свету таскать в такие лихие времена? — писк, крик, брань, а то и потасовка прямо на грязном, заплёванном полу в шелухе от семечек. Ещё были в вагоне люди мастеровые, в картузах и косоворотках из тёмного ситца, пожилые из них являли достоинство и неспешность, беседовали в общем гвалте голосами тихими, а молодые взглядом, прямо скажем, охальным, все миленькую барышню обсматривали: ты, мол, нос не очень-то вороти, в мех его не засовывай, нынче порядки революционные — все равны и перед законом, и перед етой... любовью.
А барышня чувствовала себя ужас как стеснённо, неловко, всё поглядывала, смущаясь и розовея, на Григория, ища сочувствия и понимания. Наконец сказала голоском тихим и робким, к нему обращаясь:
— Воздух... Абсолютно дышать нечем.
Каминский улыбнулся ей ободряюще и продекламировал довольно громко, так что и соседи некоторые вместе с барышней послушали:
Здесь русский дух! Здесь Русью пахнет.Барышня — вот же беда с ней! — совсем застеснялась, прямо так бы и выпорхнула из вагона, да невозможно. Отвернулась к замызганному окну.
Григорий Каминский испытал некоторый конфуз: «Может, зря я?» Однако тут же подумал: «А так и надо! Чего на тех, кто есть хозяева жизни, смотреть с высоты своего мнимого превосходства?»
Опять Григорий стал слушать разговоры вокруг себя, чем и занимался всю долгую дорогу. Интересно, поучительно.
А говорили вокруг него больше всего о войне: скорей бы конец ей, окаянной, сколько народу перегубила, перекалечила, мужика от дома оторвала, от земли. А весна-то, вот она, не за горами, оглянуться не успеешь, как уже в поле выходи, а кто в нонешнюю весну выйдет, чтоб за плугом идти, борозду поднимать на своём наделе? Безмужичной русская деревня стала по войне этой, чтоб её вовеки не видать. А бабы, само собой, о своём: с каждым днём в лавках и магазинах всё пустеет да пустеет, за хлебом, сахаром, ситцем, керосином с ночи очереди выстраиваются. Когда это стряслось, чтоб очереди в Туле или Москве? То, бывало, приказчики силком к прилавку тянут, разлюбезные, только бы денежки при тебе были — любых товаров и съестного прямо-таки завались. А нынче? Купцы да торговые люди три шкуры дерут, морды злые, нахальные. И нет на них ни управы, ни Бога. Или вправду от революции псе это сподобилось? Вверх тормашками перевернулось?
«Не от революции, — хочется вмешаться в разговор Григорию Каминскому. — Война во всём виновата».
Однако помалкивает наш герой — до времени.
Наконец радостно прокричал паровоз, вагон дёрнуло, лязг прокатился под полом. Поплыла мимо окна деревянная платформа, по которой носилась, беззвучно лая на поезд, шустрая лохматенькая собачонка. Колеса стучали всё быстрее.
На привокзальной площади было людно, шумно, вереницей стояли легковые извозчики, покрикивали: «Куда изволите, ваше степенство? Доставим-с!» Смеркалось. Несло в лицо редким снежком. Из лошадиных ноздрей валил пар; клубы его вырывались также из двери трактира, когда распахивалась она настежь разудало. Зажглись тусклые фонари.
И всё же где-то близко была весна — то ли в густо-сиреневом небе, то ли в ветре, весёлом, порывистом, а может быть, в самом Григории Каминском бродили весенние молодые силы, некие чудотворные токи, предвестники перемен. Так уже бывало с ним на пороге нового ответственного дела: возбуждение, жажда деятельности, сердце бьётся сильнее.
Направляясь к извозчику — шинель по-прежнему распахнута, в руке потёртый саквояж с нехитрым скарбом, а главное, с важными бумагами, — он задержался у афишной круглой тумбы, прочитал с интересом и неким предчувствием, отчего как бы жаркая волна прокатилась по телу (крупные буквы ярко-фиолетовой краской, чуть заваливающиеся набок): «18 марта 1917 года. Новый театр. Первый женский митинг. Протянем руку помощи солдаткам! Выступить могут все желающие. Начало в 17 час. 30 мин.».
«Так-так... Очень интересно! — Каминский вынул из карманчика брюк часы-луковицу, щёлкнул крышкой. — Опаздываю, а надо бы успеть».
Извозчик оказался молодым парнем с разбойным заросшим лицом.
— Куда прикажете, господин студент?
— Посольская улица, дом Коврижина. Рядом с полицейской частью. Знаешь?
— Как не знать? — усмехнулся извозчик. — Мы все полицейские части в городе знаем. Положено.
— Вот и отлично! Гони, братец, опаздываю. За быструю езду прибавлю малость. Хотя, сам понимаешь, не миллионер.