Шрифт:
Любви и страстности в отношениях Виктории Павловны к Феничке было много, но воспитательницею она оказалась никуда не годною, нетерпеливою и без твердой линии в поведении: то являлась слабою потатчицею и потворщицею, где надо остановить, то бестолково вмешивалась туда, где девочке, наоборот, надо было бы предоставить полную свободу. Арина Федотовна, наезжая из Нахижного, только диву давалась на то, как Виктория Павловна не умеет управляться с дочерью.
— Я тебе истинно говорю: ты так и девку погубишь, и кончишь тем, что сама любить ее не будешь… — каркала дурною пророчицею Арина Федотовна.
И не одна она. В Рюрикове Виктория Павловна повстречала старую свою приятельницу еще по московской гимназии, некоторую Анну Владимировну Балабоневскую, годами пятью старше самой Виктории Павловны, старую деву, очень добрую и очень печальную. Девушка эта в жизни своей перенесла большое потрясение. Почти на глазах ее, была зарезана, ее мать, Нимфодора Артемьевна Балабоневская, богатая и немолодая уже женщина, сумасшедшим любовником своим, Антоном Валериановичем Арсеньевым, блестящим московским баричем, к которому, вдобавок, и эта вот самая Аня, тогда шестнадцати или семнадцатилетняя, была втайне, более, чем неравнодушна… [См. "Восьмидесятники"] Ужасное зрелище это подействовало на нее так, будто сразу исчерпало всю ее жизнь, и она едва ли в то время сама немножко не тронулась в уме. По крайней мере, так полагали те, кто знал величайшую странность ее жизни: боготворящий культ, обращенный ею на память матери, особы, в действительности, вряд ли достойной такого глубокого уважения, тем более со стороны такой безупречно чистой и добродетельной девушки, — и, в особенности, что было уже совсем дико и ни на что не похоже, на память ее убийцы, Антона Арсеньева. Она и с Викторией Павловной-то теперь встретилась, после многих лет разлуки без вестей и переписки, именно по силе этого болезненного культа. Кто-то ей сказал, что видел великолепный портрет Антона Арсеньева у Анимаиды Васильевны Чернь-Озеровой, с которою Аня Балабоневская была лично не знакома.[См."Дрогнувшая ночь"] Но, так как Виктория Павловна слыла приятельницею Анимаиды Васильевны, то Балабоневская, услыхав, что она в Рюрикове, явилась просить ее написать Анимаиде Васильевне, чтобы та позволила сделать переснимок с драгоценной своей реликвии. И, вот, так возобновились отношения, воскресла старая дружба. Оказалось, что младшая сестра Ани, Зоя Владимировна Турчанинова, замужем в городе Рюрикове за одним педагогом весьма передовых убеждений, держит пансион, в котором преподавание ведется на новых началах, и по городу идет дружный гул как о прекрасных успехах в науках, так, в особенности, о воспитании помещенных в него детей. Аня Балабоневская была также причастна к пансиону сестры — занималась на младшем отделении. Дети ее обожали. Если бы девушка эта не дала себе слово никогда не выйти замуж, то из нее вышла бы изумительная мать. В совершенную противоположность Виктории Павловне, она как-то чувствовала ребенка, даже когда он не то, что не говорил, а и не смотрел на нее. Брала каким-то особенным инстинктом к ребенку. Всегда знала, что ему надо, что его обрадует, что его опечалить. В Феничкины праздники, Виктория Павловна была мученица: хотелось, а воображение отказывало — придумать девочке в подарок что-нибудь такое, что выделило бы ее дар из остальных приношений, сыпавшихся, конечно, на хорошенького ребенка от друзей и поклонников Виктории Павловны богатым дождем. А явится Аня Балабоневская — принесет какую-нибудь глиняную свистульку, за пятачек купленную на улице, — и, вдруг, вот, оказывается, что именно этой-то свистульки Феничка и желала, и ее-то не доставало для полного ее детского благополучия, и никто другой, как Аня Балабоневская, не умел этого понять и отгадать, и Феничка визжит от радости и дует в свистульку целый вечер, покуда у всех уши не заболят… Приглядевшись к быту Виктории Павловны, Аня Балабоневская сделала тот же вывод, как и Арина Федотовна, и очень серьезно и дружески посоветовала приятельнице, покуда, отказаться от воспитания дочери, потому что — ты этого не умеешь; ты еще слишком жива сама и жить тебе хочется, ты нетерпеливая, нервная, страстная, и ребенка только испортишь… Виктория Павловна нисколько не обижалась на эти речи, хотя они были ей больны, — не обижалась потому, что она тоже, как Арина Федотовна хвалилась, была человек справедливый и, сознавая сама правду, уже не боялась ее в устах других…
— Но— говорила она, — что же я буду делать? Ты знаешь, что Феня подкидыш, ребенок без рода, без племени, скрыть этого в учебном заведении невозможно, а обратит это ее школьную жизнь в такой ад, что, просто, я и не знаю, как девочка это выживет?.. Она у меня самолюбивая, страстная, гордая, унижения не выносит, власть любит… При первом же столкновении, когда ей захотят показать, что она чем-то хуже других и нечто вроде парии в среде законнорожденных, это будет такая громадная детская драма, в которой может разбиться, как драгоценная чаша, вся ее жизнь…
Аня Балабоневская, которой девочка чрезвычайно нравилась, обдумав этот вопрос и обсудив его с сестрою, предложила Виктории Павловне поместить Феню в их пансион. Здесь — она ручается— секрет ее будет соблюден строго до того времени, когда Виктория Павловна, как намеревается, найдет возможным девочку усыновить и, значит, те опасения, которых Виктория Павловна теперь трепещет, тогда отпадут. Журналов у нас нет, отметки не ставятся, мы усиленно настаиваем на том, чтобы девочки — особенно младшего отделения — дружили между собою без всякой официальности, все зовут друг друга полуименами, значит, до фамилии и происхождения Фени никому не может быть дела — по крайней мере, покуда она маленькая… Посоветовавшись с непреложным оракулом своим, Ариною Федотовною, — эта сказала, что, уж если необходимо вообще так много возиться с девчонкою, то предложение — лучше чего и не надо, —Виктория Павловна решилась последовать совету Ани Балабоневской. Феничка была определена в пансион по бумагам и с крестною фамилией Ивановой и пробыла там довольно долгое время…
Кроме прямых причин отдать Феню в пансион, бывших предметом обсуждения между этими женщинами, была еще одна, тайная. Связь Виктории Павловны с Ванечкою, которая началась летом в Правосле и так странно заполнила знойные июльские ночи, в одну из которых смелых любовников чуть не поймал освирепелый от ревнивой влюбленности Бурун, поддерживалась потом приездами Ванечки в Правослу, если они совпадали со «зверинками» Виктории Павловны. А с переездом последней в город, превратилась в довольно постоянное, даже не особенно таинственное сожительство, которое Виктория Павловна, конечно, избегала афишировать, но и прилагала очень мало стараний, чтобы его скрывать. Ванечка поселился на дальней окраине города, в меблированных комнатах тихой и мирной репутации. Там же Арина Федотовна поселила некую почтенную старицу, свою родственницу, особу хилую и недугующую. Виктория Павловна посещала ее по вечерам несколько раз в неделю. А по воскресеньям Ванечка у нее обязательно обедал и, потом, она нисколько не стеснялась брать его с собою в театр, концерт или на какое-нибудь гулянье… И, если кто-нибудь из друзей, не знавший Ванечки, любопытствовал:
— Кто сей?
Она, с невозмутимо дерзкою флегмою, отвечала:
— Предположите, что мой жених…
— Ну, вот!.. — улыбался друг.
— Ну, любовник…
И друг хохотал, восклицая:
— Что говорит! И как у вас язычок повертывается? Ах, проказница!..
Прислуга Виктории Павловны, да и все в доме, где она квартировала, были убеждены, что Ванечка — действительно, ее любовник, но, странным делом, никто еще из близких к ней мужчин не возбуждал так мало сплетен и разговоров, как этот. Рюриковская публика, очевидно, находила, что — дело житейское: коль скоро Виктория Павловна потеряла, по-видимому, надежду выйти замуж, то, как девица не совсем молодая, но и не старая, имеет она право найти себе амурное развлечение, в какой ей угодно форме, лишь бы это не производило общественного скандала. А обывательские жены, — каждая в отдельности, — еще рассуждали про себя — Ну, и слава Богу, что у этой чертовки наконец завелся какой-то там Ванечка… по крайней мере, не мой муж!..
При всей грубой упрощенности этого романа, отношения между его героем и героиней были искренни и не худы. Ванечка был весьма влюблен в свою благоговейно обожаемую повелительницу и горд ее благосклонностью настолько, что вряд ли променял бы свое счастье на царство индийское со всеми богатствами его. А повелительница относилась к нему, хотя нисколько не влюбленно, но гораздо более по-человечески и дружески, чем к кому-либо ранее в своих «зверинках». Никогда еще в ее жизни отношения этого рода не принимали такой формы: спокойной, затяжной, хронической, упорядоченной, чуть не супружеской — только что под спудом. Частые любовные встречи сделались сперва привычкою, потом постоянною потребностью, и было досадно, что они редки, случайны, зависят от чужих людей, попустительство которых надо покупать или выпрашивать. Когда Феничка поступила в пансион, Виктория Павловна объявила, что квартира, ею занимаемая, для нее теперь велика, и она намерена сдавать две комнаты жильцам. Но жильцом одной оказался, конечно, Ванечка, а другая комната никогда не была сдана. Кое-кого из друзей Виктории Павловны это шокировало, кое-кто к ней за это охладел, но скандала и на этот раз не вышло. Находили — и справедливо, что Виктория Павловна имеет и нравственное и, юридическое право сдавать лишние комнаты своей квартиры, кому она пожелает; что, сдав комнату не первому встречному с улицы, а хорошо знакомому молодому человеку, она поступила благоразумно и осторожно; что Ванечку в городе знают за юношу деловитого, скромного, порядочного, знающего свое место, и дурного сказать о нем никто ничего не может; что если подобные подозрения начнут отнимать у одиноких женщин возможность сдавать комнаты молодым людям, то, этак, и последним жить негде, кроме каких-нибудь меблирашек, и множеству женщин, которые только сдачею комнат и живут, придется положить зубы на полку… А — сверх того — проводилась мысль, что кому какое дело, если кума с кумом сидела? Дела, действительно, никому не было. Единственный человек, который имел способность смущать Викторию Павловну страхом своего осуждения, главный и старейший друг Виктории Павловны, весьма щекотливый в требованиях нравственности и женственности, князь Белосвинский второй года жил за границей и толков рюриковских не знал, а, если бы и знал, то не стал бы слушать. Уездные друзья ее только отмахивались от доходивших к ним слухов:
— Наизусть знаем все бабьи сплетни о Виктории Павловне… Не хотите ли еще сами прибавим — расскажем, что о ней у нас наши барыни врут?
Бурун тоже метался где-то за границею, но раза два в год обрушивался на Викторию Павловну толстейшими письмами. В них — увы! — старая любовь не ржавела, или, по крайней мере, не погасало чувство оскорбленной ревности, готовой пройти сквозь какое угодно унижение, чтобы только удовлетворить дешевое самолюбие «интересного мужчины» хоть внешнею и формальною победою над женщиною, которая его оттолкнула и продолжает отталкивать… Виктория Павловна не любила этих писем. Чувство ее к Буруну давно погасло, но они волновали ее оскорбительною досадою, точно вот — была в лесу ее жизни какая-то славная, симпатичная, красивая лужайка, а теперь — что ни придет она взглянуть, — вместо цветов— кучи навоза, вместо бабочек — грязные жуки, соловья сова съела и с чахлых, облетевших берез каркают угрюмые черные вороны… Она умышленно не отвечала Буруну— ни разу. Но он чутьем оскорбленного самолюбия чувствовал, что она читает и принимает близко к сердцу. И писал со злорадством, как человек темперамента, и охочий оскорбить, и умеющий оскорблять… А то вдруг раскается, расхнычется, и плачет, плачет, плачет чернилами… А между строк — сладострастие, ревность и закусившая губы злость… Этих писем Виктория Павловна, в особенности, не любила.