Шрифт:
— А у меня верблюжьи ноги! — хохочет Арина Федотовна.
И, вдруг облившись кровью, вся расседается на части, и каждый кусок ее тела, вдруг сделавшись живым и осветившись рыжими, прыгающими по лисичьи, глазами, забегал и запрыгал по Виктории Павловне, гнуся и тявкая: придешь, придешь, придешь!.. А Виктория Павловна, под наглым топотом глазастых обрубков, чувствует себя все мертвее и недвижнее. Но, вместе с тем, она, в недвижности своей, будто растет, и это ужасно больно, нудно, тоскливо, — ломит руки, ноет тело. А князь Белосвинский, проходя мимо с записной книжкою, высчитывает что-то карандашом и говорит:
— Вот: вы переросли уже всю Европу, сейчас кончится мыс Финистерре, и вы упадете в Атлантический океан…
— Боже мой, но я же медная, я утону… — мечется Виктория Павловна.
— Да, удельный вес меди — штука серьезная, — замечает кто-то, сразу похожий и на Буруна, и на судебного следователя. — Медь почти в десять раз тяжелее воды.
Виктория Павловна чувствует, как ползет она с мыса Финистерре, и ноги ее чувствуют уже холод невидимого океана… Она плачет и томится, но кто-то сбоку шепчет ей, посмеиваясь:
— Вы не бойтесь: мы выиграем дело во второй инстанции… Ведь вы мне отдадитесь за это, не правда ли?
И обнимает ее, и сразу замер страшный рост и нет боли в теле, и — успокоение… Но лицо обнимающего — как густой туман, а в тумане что-то зыблется, мигает и хихикает, и, вдруг, качается красный нос и мигают лукавые, бутылочною искрою, воспаленные глазки… Иван Афанасьевич!..
— А… вот что!..
Виктория Павловна сразу понимает, что она видит сон, и вспоминает, что этот сон всегда приходит к ней перед каким-нибудь несчастьем, и что значит, надо непременно проснуться, проснуться, проснуться… А хихикающий сон борется с нею и проснуться не дает, не дает, не дает… И, что всего страшнее, борьба становится забавною и смешною. Виктория Павловна, усиливаясь проснуться, боится, что, вот, сейчас она перестанет желать проснуться. А, если она поддастся лукавому сну, то завтра ее ждет какой-то неслыханный, небывалый еще ужас, в котором разрушится, быть может, вся ее жизнь… Сон мечется, кривляется, то пропадая, то выступая с яркостью скульптурной маски, и все лопочет нелепую фразу:
— Допустите, что так мажутся блины…
В словах этих есть что-то таинственное, заклинающее, потому что, слыша ее, Виктория Павловна — сама не зная, почему — едва в состоянии удержаться от смеха, бесстыдного, желающего, соглашающегося, а, между тем, она знает, что это грех, стыд, несчастье, и нельзя этого, нельзя, нельзя, нельзя…
— Допустите, что так мажутся блины…
— Простите, но вы, кажется, больны, — раздается в ушах Виктории Павловны уже новый чей-то незнакомый голос, кажущийся очень громким. И, в тот же миг, видения гаснут, словно электрический свет от повернутого выключателя. А Виктория Павловна с удивлением убеждается, что она не спит, но сидит на постели, свесив с диванчика ноги, и — над нею наклонилась встревоженным бледным лицом, с черносливными глазами, незнакомая дама, в ночной кофточке…
— Простите, но вы, кажется, больны, — сладким и тихим, но звонким голосом произнесла дама. — Вы так ужасно стонали и плакали во сне, что я решилась вас разбудить…
Виктория Павловна, с глубоким вздохом облегчения, убедилась, что она уже наяву…
Извинившись пред незнакомой спутницей за доставленное беспокойство, Виктория Павловна получила любезный ответ, что, напротив, дама даже рада, что ей пришлось проснуться раньше, чем она рассчитывала, так как ей выходить на одной из близких ночных станций, и она, хотя и поручила проводнику разбудить ее, но на этот народ плохая надежда, и она с вечера очень опасалась, не проспать бы ей свою остановку… Теперь остается ей всего лишь час с минутами, и она, конечно, не ляжет до места назначения… Только что пережитый кошмар и Викторию Павловну лишил охоты ко сну… Она вышла в уборную освежиться и, браня себя за суеверие, в то же время и туда шла, и назад пришла с назойливою мыслью в голове, что противный сон, как всегда, был не к добру, и — как-то она в Рюрикове застанет Феничку?
— Того еще не доставало, чтобы судьба меня через нее, бедную, начала наказывать… — мрачно думала она, вытирая лицо водою с одеколоном, и, думая, вспоминала, что эти слова — не ее, что она их когда-то, где-то как-будто слышала… Где? когда?.. Ах, да… От Анимаиды Васильевны, когда Дина разошлась с бароном. И мы тогда с Ариною рассуждали, что, вот, одну судьба уже настигла, — лет через десять, настигнет и меня… Ох, боюсь я, что скорее! боюсь, что скорее!..
Возвратясь, она нашла купе освещенным. Незнакомая дама извинилась, что она позволила себе открыть электричество, но mademoiselle сказала, кажется, что не намерена спать… Быстрыми и ловкими движениями приводила она в порядок вещи свои, довольно многочисленные… При полном свете, дама показалась Виктории Павловне как будто знакомою: где-то видала она эту длинную и тонкую, гибкую женщину-змейку в черном трауре, с маленькою, гладкою причесанною головкою на длинной шее, желтым, капризным по существу и сдержанным по воспитанию, личиком, черносливные глаза под разлетом своенравных бровей и рот опасным пунцовым бантиком, скрытным, лицемерным и чувственным… Минуты три дамы, как водится, убили на взаимные извинения, а потом разговорились… Оказалось, что дама тоже узнала Викторию Павловну, — и сразу, как только при свете разглядела ее, спросила: не Бурмыслова ли она?.. И тут же сообщила, что видела ее на похоронах Арины Федотовны, которые посетила из любопытства… Виктория Павловна мрачно приготовилась к неприятным расспросам: ах, мол-какой ужас! скажите, что это — собственно — за трагедия такая? так много и разно говорят! Ведь, вы, кажется, были даже свидетельницей по этому делу?.. Но дама оказалась тактичнее, чем ожидала Виктория Павловна, и, кроме упоминания о той встрече, не коснулась убийства Арины Федотовны ни словом, за что Виктория Павловна почувствовала к ней благодарность и — сразу — симпатию…
Вообще, дама произвела на Викторию Павловну хорошее впечатление: видимо, женщина из приличного общества, воспитанная, неглупая, образованная, охотница поговорить. Ехала она в ужасную глушь, о которой Виктория Павловна имела некоторое понятие, так как лет пять назад прожила в тех местах несколько недель на уроке, доставленном ей по протекции Анимаиды Васильевны Чернь Озеровой: в семье поэта Владимира Александровича Ратомского, живущего отшельником под городом Дуботолковом, в имении своем Тамерниках, человека, с весьма громким именем в печати, но в дуботолковском уезде известного больше под именем «мужа Агафьи Михайловны».[См. "Девятидесятники" и "Закат старого века"] Место было хорошее и спокойное, но, как все педагогические опыты Виктории Павловны, дело и тут кончилось быстрым крушением. Виктория Павловна очаровывала детей при первом с ними знакомстве, но, так как они интересовали ее только несколько часов, то и она занимала их только несколько дней. А затем начиналась скука, уроки теряли искренность и напитывались ядом формального спроса и принужденных ответов, являлось обоюдное недовольство и недоумение, Виктории Павловне начинало казаться, что она — нечестная шарлатанка, взявшаяся не за свое дело, берущая деньги не только даром, но даже — за приносимый ею вред, — и следовал отказ. К Ратомским Виктория Павловна попала как раз после крупного события в их семье: когда из их дома только что бежала от жандармов, приехавших ее арестовывать, и скрылась за границу сестра хозяина, Евлалия Александровна Брагина, известная революционерка. Происшествие это и хлопоты, за ним последовавшие, ужасно потрясло и перепугало Ратомского, давно уже неврастеника, да и попивающего к тому же, и окончательно увело его на «правую дорожку», к которой он и без того клонился, вместе с уходившею молодостью, с года на год все податливее и охотнее. Виктории Павловне барин этот весьма не полюбился — аффектированным тоном человека, привычного вещать глаголом богов и требующего к себе внимания, манерами стареющего красавца, — уже порядком таки, впрочем, обрюзгшего от черносмородиновки, — чрезмерным красноречием, отвлеченным и туманным, и, при совершенной внутренней неискренности, всегдашним видом и тоном полной и глубокой откровенности — души нараспашку. Наоборот, с женою его, пресловутою Агафьей Михайловной, бой-бабою, державшею в руках весь уезд, точно свою вотчину, Виктория Павловна сошлась очень и характером, и взглядами, — настолько, что Агафья Михайловна уже начинала думать, не посылает ли ей судьба нового душевного друга, взамен утраченной Евлалии, которую она крепко любила. Симпатия поддерживалась тем обстоятельством, что Виктория Павловна с Евлалией Брагиной была знакома и весьма ее уважала. Но педагогическую бездарность Виктории Павловны Ратомская быстро угадала и очень вскоре сказала ей с совершенною прямотою:
— Бросьте-ка вы эту канитель, не ваше дело, ничего не выйдет… Вы из тех, кто может учить только своего ребенка, да и то, пожалуй, через силу…
Виктория Павловна, положительно, обрадовалась этой бесцеремонной откровенности и уже начала «делать свои чемоданы», но Агафья Михайловна дружески убедила ее не спешить и побыть в Тамерниках, сколько поживется, просто, уже в качестве гостьи… Виктория Павловна охотно согласилась, так как успела очень привязаться к энергической даме, из бывших горничных, сохранившей, среды столбовой и даже, в некоторых петербургских отростках, знатной родни и едва ли уже не с миллиончиком «благоприобретенного» в имении и бумагах, — душу, характер и тон глубоко демократичного человека и великое искусство женовластия. Такого спокойного и насмешливо-равнодушного отношения к сильному полу Виктория Павловна ни в ком еще не встречала, кроме своей Арины Федотовны, пожалуй. Да и то это последняя была, в сравнении с Ратомскою, уж слишком злыдня и страстница… Но долго пробыть в Тамерниках Виктории Павловне, все-таки, не удалось, так как Владимир Александрович не замедлил сделать ее предметом весьма надоедливого ухаживания. И не только надоедливого, но и довольно противного по существу, хотя Владимир Александрович старался сделать его эффектным и красивым по форме и писал, в честь Виктории Павловны, чудеснейшие стихи, которые потом печатались в хороших толстых журналах не менее как по рублю за строчку. Но волочился он за красивою учительницею, и трезвый, и выпивший, и Виктория Павловна уж не знала, когда бывало хуже. Главное, что ни капельки искреннего увлечения ни на минуту не чувствовала она. А очень хорошо слышала, что в трезвом Ратомском говорит привычка ухаживать за каждою недурною из себя женщиною и, может быть, обиженное самолюбие, зачем на него, этакого красавца и знаменитость, не обращает внимания эта гордая дева, обучающая его детей за пятьдесят рублей в месяц. А в пьяном— играла чувственность, да уж хоть бы разыгрывалась, а то — так только, шевелилась, обнаруживая все свое безобразие, без признака властной силы, изящества и красоты. Был сантиментально труслив и оглядчив, когда ему удавалось остаться с Викторией Павловной наедине, но зато пробовал довольно дерзко фамильярничать с нею, — хотя и был сурово обрываем, — при посторонних людях, не без расчета прихвастнуть, что, мол, понимайте, господа, как знаете, а у нас с mademoiselle Бурмысловой того — роман не роман, а кое-какой флиртишко уже завязался… Между тем, mademoiselle Бурмыслова могла чистосердечнейше хоть присягу принять, что — если бы на нее даже казнь ее жизни — «зверинка» нашла, то Владимир Александрович Ратомский был едва ли не последним из знакомых ей мужчин, который мог бы рассчитывать на ее благосклонность… Агафья Михайловна видела штуки своего супруга, как сквозь хрустальный колпак, и только издевалась над ними, как над привычною слабостью жалкого опустившегося человека. Сама же иной раз предупреждала Викторию Павловну: вот, мол, увидите, какую трагедию сегодня мой сочинитель выкинет… О том, что ухаживание, вообще, будет, она с совершенным хладнокровием предварила Викторию Павловну в первую же неделю ее приезда, как только рассмотрела, что за человек ее новая учительница.