Шрифт:
XIV.
В столь энергическом настроении было окончено письмо, что от размашистых букв последней страницы и свирепого росчерка фамилии веерами рассыпалась по бумаге чернильная пыль. В общем, послание Буруна произвело на меня впечатление хаотическое. То — как будто и впрямь человек расстроен и потрясен до последней степени волнения, то — как будто и рисовки много, слышно самолюбованье своим несчастием. «Я», «я», «я» — звучит без конца. Викторию Павловну он, заметно, очень любит, но в себя влюблен куда больше и предпочтительнее. Взволнован до того, что боится сойти с ума, а, между тем, запомнил все свои позы, все жесты, как сел, где стал, что сказал. Положим, — художник: сказались артистическая впечатлительность, привычка к живописному наблюдению; но, все-таки, если бы проще, — оно бы лучше. И эти литературные примеры… Сколько их! Подумаешь, что он сдает мне экзамен в прочитанной им беллетристике… И все какие эффектные и лестные для него!.. Афанасьичу отказал в роли Мефистофеля (положим, справедливо) и Викторию Павловну разжаловал из Гретхен (тоже законно), но себя, небось, не усомнился оставить в Фаустах. Не сомневаюсь, что он был искренно огорчен, разгневан, смущен после своей неудачной облавы, но смешно, что человек, сгорающий ревностью до жажды убийства, сохраняет еще память для Купера и Патфайндера. Да и для многого, кроме Купера. Жалуется, что все его чувства оскорблены, обида заполонила всю его душу, заслонила от него весь мир, — а не упустил случая растравить давнюю, мелкую рамку самолюбия: как это я не оценил его, не купил рисунки. Потом эти последние высокопарные строки, с воплями о таланте… И с какой стати он успокаивает меня за судьбы своего таланта? Мне-то какое дело? Я и не думал тревожиться…
Я вышел в сад. На полянке, под березою с Грачевыми гнездами, у которой когда-то так смешно был посрамлен тяжеловесный Петр Петрович и отличился находчивостью Ванечка, я увидал как раз этого последнего. Прислонясь спиною к стволу дерева, он, с веселым жаром, рассказывал что-то Виктории Павловне. Она сидела на траве, охватив руками свои колени, и слушала внимательно, с живым и серьезным интересом. Когда я подошел, разговор не прервался, но, показалось мне, — по безмолвному согласию, — был круто повернут в другую сторону.
— Помните, Александр Валентинович, — сказала Бурмыслова, — как было здесь весело — тогда, накануне моих именин?
— Да, смеялись довольно.
— Так как же, Виктория Павловна, — сказал Ванечка, коверкая язык, — рлазрлешаете взять вашу терлежку?
Она улыбнулась и пояснила мне:
— Помните земского начальника? Это он так картавит. Правда, похоже?.. На что вам тележку, Ванечка? Куда едете?
— В Пусторось, к попу. На крестины зван. Сын у попа родился.
— В Пусторось? А вы как поедете?
Ванечка, состроив глубокомысленное лицо, сделался необыкновенно похожим на вице-губернатора «комариные мощи», моего приятеля, и проговорил в оттяжку, печальным и певучим баритоном:
— Согласно предписанию вашего высокопревосходительства за номером тысяча сто седьмым, при посредстве четвероногой лошади.
Виктория Павловна фамильярно бросила в него цветок, который сорвала подле, в траве.
— Не глупи! На Пурниково?
— Нет: там путь размыло, лошадь не вывезет.
— Надо ладить крюком, на Полустройки.
— На Полустройки? Это отлично. Тогда и я поеду с тобою. Ты довезешь меня до Полустроек, там оставишь и можешь ехать дальше к своему попу… Клавдию Сергеевну сто лет не видала, — пояснила она мне, — докторша наша, милая женщина, там ее пункт.
— Я знаю.
— Вас знобит? Измеряли температуру? Нервируете? Чувствуете боль? — восклицал Ванечка, спешно топоча на месте, будто нетерпеливыми дамскими ножками, и судорожно потирая рука об руку. Он, кажется, задался непременною целью — рассмешить свою хандрящую повелительницу, во что бы то ни стало.
— Не смей над нею смеяться: она хорошая.
— Надолго собираетесь? — спросил я.
— Нет, конечно: сегодня же к вечеру буду назад.
— Прикажете заехать за вами и обратно? — осведомился Ванечка.
— Нет, не надо. Уж Бог с тобою: веселись. Мне Клавдия Сергеевна даст свою лошадку. Ведь у вас там, в Пустороси, конечно, пойдет пир до поздней ночи?
— Да, как вам сказать? Собственно говоря, если хотите… более или менее… — нерешительно отвечал Ванечка, с усилием морща бровь и уходя головою в плечи. На этот раз старания его увенчались успехом: Виктория Павловна засмеялась.
— Ванечка, вы становитесь нахалом, — заметила она ему не слишком строго. Вы узнали, кого он представлял?
— Нет, хотя, если хотите… кого-то более или менее знакомого…
Она продолжала смеяться:
— Еще бы не знакомого: вас представлял.
— Покорнейше благодарю.
— Да плохо выходит, — возразил сконфуженный Ванечка. — Вон — даже вы сами не признали.
— Кого копируют в глаза, тот никогда сам себя не узнает, если копия хороша.
—Так, стало быть, можно терлежку зарложить? — обратился он к хозяйке.
— Да. Ступай, скажи матери. Я одеваться не намерена. Поеду, как есть.
— Слушаю-с.
— Ванечка говорит: вы получили от Буруна письмо? — начала Виктория Павловна, поднимаясь с травы, когда наш молодой комик отдалился уже на достаточное расстояние.:
— Получил… — нерешительно ответил я, чувствуя себя неловко от ожидания, что она станет экзаменовать меня о подробностях.
— Я тоже получила. Вы позволите мне прочитать, что он вам пишет?
— Я не знаю, в праве ли я…