Шрифт:
Первое «или» невозможно. На то и два пола созданы, чтобы существовала половая жизнь. И женщина может быть врачом, адвокатом, хоть президентом республики, хоть римским папою, — а все-таки должна она платиться за райское интервью со змеем и в болезнях рождать чада. Возможно ли «или» второе? Не знаю. Но вижу все чаще и чаще женщин, полагающих, что оно возможно, понимающих, что истинная свобода женщин состоит отнюдь не в любезном предоставлении ей мужским великодушием тех или иных видов мужской деятельности («на тебе, небоже, что нам негоже»); но в том, чтобы половой инстинкт перестал быть источником и символом покорности слабого пола сильному, чтобы он перестал быть решающим и опорным пунктом отношений между женщиною и мужчиною, чтобы воля полового выбора и этика половых отношений стали для самки-Евы такими же широкими, как исторически завоевали их себе самцы-Адамы. Мужская этика поставила женщин в обществе так, что половое чувство делает их либо наседками, либо проститутками, либо бросает бессильно барахтаться между этою Сциллою и Харибдою, покуда Бог смерти не пошлет. Мужская этика обязала женщину тяжким и коварным контрактом с совестью, по которому мужчины остаются и в своем собственном мнении, и в мнении общества порядочными и приличными, хотя бы в свободе половых отношений они оставляли далеко за собою самую разнузданную проститутку; женщина же, по этике этой, — как скоро она хотя бы однажды настояла на праве своем распорядиться своею половою волею, как ей угодно, — становится уже безнравственною и отверженною и может искупить грех свой только тем, если сейчас же наденет на себя цепи и возьмет обязательства впредь подчиняться брачному договору (церковному ли, гражданскому ли — все равно) и всем его житейским последствиям. Женщин, находящих такие отношения полов безобразными и лицемерными, повторяю, видишь все чаще и чаще.
В знаменитой «Перчатке» Бьернсона героиня, от лица всех девушек своего поколения, ставит основное и вполне логическое условие полового равенства: если я не имею права на половую жизнь до законного брака, то и ты его не имеешь; если мне предписаны обязанности воздерживаться от половых слабостей, то обязанности эти равносильны и для тебя; если я должна выйти замуж девственницею, то и ты женись девственником. Правила прекрасные и были бы еще лучше, если бы проповедовались в обществе ангельском, а не грешно-человеческом. Они представляют собою взаимоограничение двух полов в известном праве и соответственное взаимоотягчение их известным половым обязательством. Ни до отягчений, ни до ограничений род человеческий не большой охотник, а, в сильной своей половине, — в особенности. Будущее женского равноправия состоит вовсе не в том, чтобы мужчина отказался от прав, которых не имеет женщина, а в том, чтобы женщина приобрела все права, которые имеет мужчина. Прав этих так много, и деятельность их так плодотворно разнообразна, что вопрос о свободе половой жизни далеко не займет в них того господствующего и исключительного положения, как пугают общество враги женской эмансипации. У мужчин нашего времени вопросам половой жизни предшествуют десятки жизненных и общественных вопросов; и, если последние бывают в мужчине побеждены первыми, и половая задача возводится в первый и главный интерес жизни, такой мужчина не только не пользуется общественными симпатиями и уважением, но даже причисляется к показателям мужского вырождения, считается анормальным, эротоманом, половым неврастеником. Точно так же потеряет свою повелительную силу и первенствующее значение половой интерес и в женской жизни, когда общество начнет считаться в женщине прежде всего с ее данными общечеловеческими, а потом уже с половыми. Выдающиеся женщины иногда добиваются такого отношения к себе уже и в настоящее время. С знаменитым женским именем уже возможно считаться без экзамена его с половой точки зрения. Я знаю, что Софья Ковалевская была великая женщина, — и этого для меня достаточно, без ее семейной биографии. Какое мне дело: был у нее муж или не было мужа? ладно она жила с мужем или дурно? изменяла мужу или была верна? Деятельность ее не в семье выразилась. Если половая жизнь ее была безупречна, — тем лучше; если нет, — слишком мало в том интереса человечеству и науке, для которых она работала целую жизнь. Разве Жорж Занд, Джордж Эллиот, В. Крестовский — «женские» имена для миллионов их читателей? Кто, кроме ханжи или сладострастника-эротомана, способен сосредоточить свое любопытство об Екатерине Великой на количестве, мании и особенностях ее фаворитов? Участь выдающихся женских единиц рано или поздно распространится и на всех самостоятельно живущих женщин. В настоящее время «гений не имеет пола». Будет время, когда «общественная единица» не будет пола иметь. И начали уже появляться женщины, достаточно смелые, чтобы смотреть на половую жизнь свою с совершенно мужскою логикою, мужскими глазами. то-есть, они видят в ней не главное назначение своего существования, а лишь одну из сторон физиологической деятельности, прикрашенную красивыми душевными эмоциями, и умеют, когда с них требуют отчета за то, возразить, как мужчины возражают: «Это дело моей совести, а не ваше». Одну из таких женщин попробовал я описать. Вышло или не вышло, — не мне судить.
Дочь Виктории Павловны. Роман в 3 повестях
Часть 1. Злые призраки
ОТ АВТОРА.
Одиннадцать лет тому назад, когда вышел в свет первым изданием роман мой «Виктория Павловна», я получил, в Вологде, письмо от В. Ф. Коммиссаржевской, в котором эта прекрасная муза порубежной встречи двух русских веков спрашивала меня, не переделаю ли я роман для театра, так как она заинтересована героинею и желала бы создать ее образ на сцене. Я был очень удивлен этим предложением, исходившим от артистки, имевшей репутацию жрицы мировоззрения, казалось бы, совсем чуждого моему реалистическому направлению и тону. Роман свой я не находил и не нахожу пригодным для инсценировки, а образ Виктории Павловны менее всего сливался в воображении моем с фарфорово-хрупкой, как бы оторванной от земли и к небу летящей, с полными тайны, глубокими и широкими очами, мистической Коммиссаржевской… Все это я Вере Федоровне с совершенною искренностью написал, а, потом, в короткой встрече 1904 года, пред отъездом своим за границу, имел с нею по этому поводу разговор. Она мне свое желание еще раз повторила, с тою тихою и упорною настойчивостью, которую хорошо помнят, я думаю, все, сколько-нибудь знавшие Коммиссаржевскую, — так выразительною, когда она желала чего-нибудь хорошо ею обдуманного и прочувствованного. Я не был близко знаком с В. Ф. и не принадлежал к пылким поклонникам ее сценической деятельности, которую знал лишь в Александринском периоде. В собственном театре Коммиссаржевской я видел В. Ф. только однажды, много позже, в «Детях Солнца» (декабрь 1906 или январь 1906 г.). Известно, что Коммиссаржевская была очень застенчива и, говоря с людьми мало знакомыми, выражала свою мысль несколько отрывочно и темно. Интонация давала больше, чем речь. Так и теперь было. На мое недоумение, зачем ей понадобилась Виктория Павловна, так не согласная с ее общим настроением, В. Ф. отвечала тоном большого убеждения: «я ее чувствую». И, мало-помалу, объяснила мне, что героиня моя занимает ее двумя своими чертами: публицистическою, как одна из первых ласточек русского феминизма, и физиологическою, — тою властью тела над духом и мыслью, которая, по временам, одерживает мрачные победы над свободою и энергией Виктории Павловны и предает ее цепям, ей самой ненавистным и отвратительным, и — в особенности — казни обмана, отравляющего всю ее жизнь… Вера Федоровна говорила об этой второй стороне Виктории Павловны с особенным жаром и даже не без волнения, не мало меня удивившего… Речь ее стала яркою, меткою, понимание она явила глубокое, трагическое…
Переделать «Викторию Павловну» в драматическую вещь она, тем не менее, меня не убедила, так как я и считал и считаю, что в пьесе, из этого романа извлеченной, был бы слишком заметен недостаток действия… Но разговор, многозначительный тон и выразительные глаза Коммиссаржевской, когда она объясняла мне мою собственную героиню, остались в моей памяти неизгладимым впечатлением. Очень хотелось мне воплотить это воспоминание в сценический образ, написав для В. Ф. не переделку, а совсем новую пьесу с такою Викторией Павловной, как ей представлялось… Даже и начал было, назвал «Дионис», набросал несколько картин, но Париж, где я поселился, увел меня к другим работам и не позволил осуществить эту…
Вот причина, по которой я решился посвятить «Дочь Виктории Павловны» памяти незабвенной Веры Федоровны, а объяснить это нахожу нужным потому, что посвящение у многих может вызвать естественный вопрос:
— Почему?
Не успев поднести живой Коммиссаржевской фигуру, которую она желала художественно воплотить, я приношу к могиле ее этот роман, являющийся продолжением и окончанием «Виктории Павловны», как запоздалый траурный венок женщине глубокой, умевшей чувствовать и сознавать и цепи старого века, и цели нового… Хорош ли, дурен ли венок мой, не мне о том судить, но сплетен он внимательным наблюдением, а возлагается с глубоким благоговением и тою светлою грустью, которою овевает стареющего человека мысль об отшедшем прекрасном-прекрасном и невозвратном-невозвратном… Настолько невозвратном, что — совершись чудо и возвратись невозвратное — еще узнаем ли мы его в новом-то перевоплощении? Каждому времени — своя песня, каждой эпохе — своя муза… Несчастна Коммиссаржевская, что умерла рано. Счастлива Коммиссаржевская, что ушла в вечность, не вытесненная возрастом из великой символической роли, которую дала ей судьба: что легла она в гроб молодою музою переходного века, — и такою навсегда запечатлелась в памяти людей. И никто никогда ее, — эту белую лилию, нежданным морозом убитую, — иначе, как светлою музою, не в состоянии будет ни людям изобразить, ни себе представить.
Александр Амфитеатров.
1913. VIII. 14. Fezzano.
I.
Каждый человек, если оглянется внимательно на свою жизнь, непременно заметит, что его отношения к другим людям слагались, во времени, более или менее резкими полосами. Полоса приходила, полоса уходила и полоса полосу меняла. Да так, что часто следующая полоса даже как бы стирала предшествующую — и на столько решительно, что от первой не оставалось и следа.
Вот — люди, не только знакомые, а даже близкие, приятные, милые, свои и как будто родственные по духу и деятельности. А затем эти люди, вдруг, ни с того, ни с сего, как-то исчезают из вашего кругозора. Не было ни ссор, ни охлаждения, ни недовольства, просто, вот взяли да исчезли. Иногда даже дальней разлуки нет, — остаетесь в одном городе, а люди — исчезли. Зачем, почему, куда, как, — вы вдруг теряете из вида и понимания, и, что удивительнее всего, это вас, тоже вдруг, даже не интересует. Отношения, точно платья, сносились и — что хочешь, то с ними и делай. Бережлив, так сложи в сундук, в кладовку. Щедр, — подари прислуге или прохожему бедняку. Жаден или нуждаешься, — продай татарину-старьевщику. Потому что самому — «все равно» и «ненужно». Вот — как в газетах публикуют пожертвуйте, что вам ненужно. Так и тут. Были люди, были отношения, были общие обстоятельства, — ну, и отлично. А теперь — кончено с ними. Когда придется, вы вспоминаете о них с. большим удовольствием, но вспоминаете, именно — только когда придется; когда встречный житейский случай притянет их имена и образы в ваши мысли, и — случайные образы случайных воспоминаний — они возвратятся к вам просто интересными анекдотами. Иначе же вы о них не вспоминаете и надобности в них не чувствуете, — как, разумеется, и они, в это время, данным давно забыли вас, и тоже вспоминают о вас только анекдотически, по случайной схожести с чем-нибудь параллельным в их новой жизни, вызывающим ваш образ в их памяти. А сами вы, по существу своему, им нисколько не нужны. Когда от таких людей вы получаете поклон с случайным знакомым, письмо, или, вообще, какую нибудь неожиданную памятку, вы, конечно, бываете рады, довольны, что вас не забыли, но, в основе своего приятного чувства, почти столько же удивлены, как будто увидали покойника, пришедшего навестить вас с кладбища. Чем человек пестрее и быстрее жил, больше стран и городов посетил и усерднее пытался создать себе оседлую жизнь, а насмешливая судьба снова уносила его от людей к людям, из страны в страну, от профессии к профессии, из условий в условия и из обстоятельств в обстоятельства, тем, конечно, и таких полос у него в прошлом больше, и тем они разграничены, и тем решительнее полоса стирает полосу.
Вот так-то в 1899 году, летом, случайно попал я гостить к некой Виктории Павловне Бурмысловой {См. мой роман «Виктория Павловна».}, весьма красивой, интересной и оригинальной особе хорошего дворянского рода-племени, но совершенно разоренной и устроившейся в жизни столь странно и своеобычно, что — одни из соседей, за это, пред нею преклонялись, как пред кумиром, воздавая ей только не царские почести, а другие столь же искренно ненавидели и презирали, не находя слов достаточно сильных, чтобы эту бедную Викторию Павловну обругать. Едва с нею знакомый, я, каким-то не то счастливым, не то, наоборот, несчастным случаем, вдруг оказался прямо, можно сказать, в центре ее жизни, невольным свидетелем ряда событий, бывших для нее весьма внезапными и решительными, и, кто ее знает, быть может, даже совершенно повернувших ход ее жизни на новые какие-нибудь пути. Но тут то вот и подступила та, как я только что говорил, фатальная, сменная полоса. расставались мы с Викторией Павловной — лучше чего нельзя; мало сказать, друзьями, сердечнее родных: думали, что не на долгий срок и, конечно, обещали и писать друг другу часто, и сноситься чрез общих знакомых. Даже, помнится, собирались вместе начать и вести одно издательское предприятие. А случилось так, что после того Виктория Павловна, для меня, как в воду канула. И — более того; я уже не встречал никого, решительно никого из тех, с кем тогда свела меня судьба в ее имении, никого из всех этих, влюбленных в нее, преданных ей, считающих ее богинею своею, мужчин, и страстно ненавидящих ее женщин. Правда, что, несколько недель после того, как я покинул приют Виктории Павловны, и в мою жизнь тоже ворвался вихрь таких широких и трудных перемен, что стало не до чужих страстей, затруднений, щекотливых положений и из них исходов. Пришла, одним словом, именно новая полоса и заполонила собою ум, чувства и память, а все, что осталось в старой полосе, потускло, выцвело, стало не нужно, не интересно и— заживо умерло. Раза два или три я, все-таки, получал от Виктории Павловны маленькие записочки, обыкновенно, имевшие целью рекомендовать какую-нибудь девицу, нуждавшуюся в интеллигентной работе, с просьбою устроить ее при редакции или конторе. О себе Виктория Павловна в этих случаях никогда ничего не приписывала. А года через полтора, уже совершенно замолкли всякие о ней сведения, и никто от нее не приходил ко мне, и писем никаких не было. Затем судьба — и воля и неволя — начала меня швырять с одного края света на другой, и, правду сказать, мало-по-малу, я совершенно забыл о Виктории Павловне, и она вышла у меня из ума, как будто никогда в нем не бывала. И так прошло не много не мало, двенадцать лет.
То швырянье с одного края света на другой, о котором я только что говорил, бросило меня, наконец, в Париж, в русскую эмигрантскую парижскую колонию, близко к ее стону и шуму, делам, страстям, страданьям, ссорам, увлечениям, обличениям — ко всему ее хорошему и дурному. Крутился я довольно долго в этом нервном и страстном круговороте людском. Много и старых, и новых знакомых прошло перед моими глазами, выброшенных революцией с отечественного корабля и порядком таки швырком этим помятых. Но, мало-помалу, и парижская полоса должна была отойти в сторону перед другими и новыми запросами, ворвавшимися в жизнь. В один прекрасный день я почувствовал, что в Париже мне делать больше нечего, и пришла пора вечному кочевнику опять собирать свои тюки и вьючить верблюда для нового ковылянья куда-то в даль житейской пустыни. Нашел себе глухой угол «у лукоморья», отправил туда, будто в ссылку, библиотеку, и начал приготовляться к новой полосе, прощаясь и с людьми, и с улицами, со всем горем и со всею радостию, со всем делом и бездельем этого удивительного города городов, и веселого, и милого, и отвратительного, и проклятого, — Парижа.