Шрифт:
— И очень просто, — возразила Анисья, с тем же несокрушимым спокойствием, заставляя стену вздрагивать мерным трением могучих своих лопаток, — то есть чего проще быть не может… Надоело, видать, барышне кормить тебя, дармоеда…
— Сама больно рабочая!
— Не иначе, что зовет тебя, чтобы рассчитать; нажаловался, видно, на тебя кто-нибудь из недругов твоих… О-хо-хо! Жалко мне тебя, Афанасьевич: скверное выходит твое дело, — придется тебе среди зимы идти на мороз…
— Чего каркаешь? а? ну, скажи, пожалуйста, чего ты раскаркалась, как ворона? — обозлился и струсил Иван Афанасьевич, бледнея в лице, так что один нос продолжал светиться заревом. — На мороз… скажет тоже!.. Зажалела!… На мороз… Себя жалей! Коли на мороз, то не один пойду… с тобою вместе!
— Вона! — равнодушно ответила Анисья, — а мне то что? С какой такой кстати? Врущий ты, врущий и есть! Я, брат, барышнина хлеба даром не ем, сама в себе вольный человек и сама на себя, стало быть, потрафляю… Думаешь: счастье великое мне здесь с тобою, филином, в совах-то вдвоем сидеть, да волков под забором слушать? Так уж только — жалеючи, потому что характер мой чрезвычайно какой добрый… А то — собрала узел, да и на село… Слава те Господи, не чужая в Правосле, своих дворов уроженка, родни полно село… Мне, брат, когда захочу, все ворота настежь, потому я человек рабочий, надобный…
— Распелась! — с досадою оборвал ее Иван Афанасьевич, но она, зевая, договорила:
— Но только никогда я не надеюсь этого, чтобы барышня меня отпустила… Разве что именье продаст и сама лишится родового своего угла… А то — вряд ли, никак не ожидаю этого от нее… Потому что она — мне — скажем— разве госпожа? Друг! лучше сестры родной!.. Я, брат, за барышню в огонь и воду… И это ей довольно известно, насколько я преданная…
Она всхлипнула и подняла передник к глазам.
— Последний-то год, как зимовала она здесь, — помнишь? Я ей не то, что слуга, а можно сказать — даже заместо печи была… Морозы когда стукнули, — дом дырявый, в комнатах по ночам вода мерзла… Бывало, спальню то самоварами греешь-греешь… нет, хоть бы ты что!.. Только тем и спасались, бывало, что стелились вместе, — барышня, Арина Федотовна покойница, да я— все трое под один тулуп… Нетто барышня позабудет это, как мы вместе бедовали? Ни в жизнь. Не такой человек… Никогда я от барышни этого не жду, чтобы она меня, бабу, обидела…
— И меня ей обижать не за что, — проворчал Иван Афанасьевич. — А что — если кто ей наговорил на меня, так это пустое дело, взять с меня нечего, мои отчеты всегда готовы…
Анисья сейчас же передалась на его сторону, опустила передник от высохших глаз и смигивая последние дешевые слезы, оглушительно захохотала:
— Ох, уж ты! Уморить хочешь. Скажет тоже: отчеты… В чем отчитываться то?.. Врущий ты, врущий и есть… Живем на дыре, стережем пустое место… Тут поневоле честен будешь… Ваньку Каина посади на это место, так и тот не найдет, что украсть.
— А если так, то чего же ты меня пугаешь? — вскинулся Иван Афанасьевич. — Жалованье тебе, что ли, домовой платит, чтобы наводить на меня ужас и печальный дух?
На это фантастическое предположение Анисья не ответила, потому что уже опять мечтательно чесалась о стену и жмурилась от удовольствия, гудя певучим голосом:
— Ах, и повидала бы я ее, любезную барышню мою, ах, уж и посмотрела бы, какая она теперь, красавица наша, стала… И откуда только взялась? Скоро два года, как ни слуха, ни духа от нее не было…
— Два?! Третий к концу идет… четвертый не пошел ли? — поправил озабоченный Иван Афанасьевич. — Она от нас отъехала после похорон, — когда старая барыня, тетенька, скончалась, а теперь скоро уже два года будет, как Арину убили…
— Не к ночи будь сказано! — зевнула Анисья. — Эка, в самом деле, время то бежит…
— А ты думала, стоять будет? Нет, извини: не моложе становимся, а старше…
— Ты, однако, как полагаешь: сама то барышня пожалует в наши места или нет?
— А кто ж ее знает?.. Она шалая, от нее станется… Однако, думаю, что нет… Потому что — если бы собиралась сюда, то зачем бы ей меня вызывать в Рюриков?.. Ну, и опять не вовсе же она без памяти: знает, в каком состоянии находится дом… Ни одной комнаты нет, в которой сейчас жить можно было бы… Только вот во флигелишке этом и держится еще кое какое тепло…
— Только уж ты, Афанасьевич, если она думает к нам быть, не отговаривай! — жалобно пропела Анисья. — Смерть хочется ее, голубушку нашу, повидать.
— Ну, да, как же! Для твоего удовольствия заморозить ее прикажешь, либо тифом наградить…
— Ты когда же думаешь ехать то?
— Да мешкать нечего… — с большим неудовольствием пробормотал Иван Афанасьевич, снова перечитывая телеграмму. Требует властно… Вот — мужиченка оттает малость, так вместе пошагаем на село…
— Лошадь наймешь?
— Нет, вот так, на станции за семь верст, но сугробам, через вьюгу, пешком пойду!.. — вышел из себя Иван Афанасьевич, что на Анисью не произвело, однако, никакого впечатления, ибо она лишь возразила с невозмутимым хладнокровием:
— Трудно! Навряд кто повезет. Пора поздняя. Я, чай, на селе все давно спать полегли… И не достучишься…
— Ничего, попытаю счастья у Лаптева… Как ни как, а поспевать надо… Виктория Павловна требует редко, но — уж если требует, то — подавай, не зевай…
Часа полтора спустя, крепко ругаясь, ковыляя по снегу, проваливаясь в сугробы и оступаясь с дороги. Иван Афанасьевич плелся вслед за посыльным на его коньке, придерживаясь то за кострец, то за репицу, на село, совершенно заплеванное метелью, которая от перемены ветра вдруг стала, из сухой и колючей, мокрою и липкою. Здесь ему повезло счастье. У Лаптева, знакомого мужика, промышлявшего зимним извозом, он нашел не только готовую, но даже запряженную пару, которую Лаптев обрядил было для господ из ближнего, за четыре версты, села Тинькова, да они испугались погоды и прислали нарочного — сказать, что не поедут. И вот, Иван Афанасьевич потрепался на бодрых коньках по недурно разъезженному проселку, просекою, между деревьями, похожими на привидения, сквозь темную ночь, начавшую, как только смякла и улеглась вьюга, проступать яркими изумрудными звездами. Станция отстояла от Правослы верстах в семи… По ухабам и заносам ехать было трудно… Отшибло поясницу, наколотило затылок о задок кибитки… Тем не менее, Иван Афанасьевич приехал задолго до поезда… Станция была— третьего разряда, курьерские и скорые поезда на ней не останавливались… Поэтому ночной пассажирский поезд собирал народа видимо невидимо… Зал третьего класса, — тесный, душный, вонючий, с тускло мерцающими от удушья лампадами в углу, перед образом святителей Зосимы и Савватия, — был переполнен… Краснолицые и зеленолицые от усталости и дурного воздуха, мужчины в шапках и женщины в пестрых платках толпились тесно, качающеюся массою, заполняя маленькую комнату, Чуть не плечо к плечу, сидя на скамьях, лежа на полу, стоя во всех углах, только что друг на друга не влезая… Крик и шум гудели невообразимые, точно с грохотом, не переставая, сыпались с горы тяжелые камни… Иван Афанасьевич, проехавший весь путь, почти его не заметив от тревожных своих дум, даже сразу очумел было от этого гвалта. Отряхивая плохую свою шубенку, оливкового цвета, смахивая мокрый снег, нападавший с деревьев на лысую коричневую шапченку, снимая с усов и бороды ледяные сосульки, он протолкался прямо к буфетной стойке…