Шрифт:
Поезд в Александров еще не подошел. И пока даже не видно. Но он темнеет где-то неподвижной громадой… В темноте… Я сижу на перроне в круге света от фонаря и не вижу ничего, кроме света. Свет мешает видеть… Его замечаешь издали, но из-за него в темноте не видно ни зги. Совсем как бог…
И вот я сижу здесь, окруженный ослепительным сиянием. Я должен сидеть здесь. Патрули шарят вокруг, пронзают фонариками все темные углы… Поэтому я сижу тут… Какой я стал ловкач, сколько во мне накопилось опыта… Как много хорошего мог я в себе воспитать за это время — если бы не было отчаянной необходимости бороться за жизнь. Хитрецы — это противоположность чистых сердцем, достигших чистоты ума. В борьбе за жизнь разум отступает на задний план.
Встаю. Топчусь по освещенному кругу, пальцы у ног начинают сильно болеть, я их отморозил в тайге. Я стою под фонарем, но его свет не влечет меня, как ночного мотылька летом. Наоборот. Все это хитрость и расчет…
…а завтра куплю хлеб у какой-нибудь милицейской женушки. Я и раньше мог бы купить, только денег не-хватало. Они продают сразу по недельному пайку, на меньшее сил не тратят.
Хлебные карточки, вот что надо купить. А кашне и носков не буду… Еще чего! Так недолго и о сапогах возмечтать, вообразить, что без сапог ни в какую. Нет уж. Мне нужен хлеб, картошка, подсолнечное масло… Милицейские жены, лоснящиеся, пышные базарные торговки… Хотя не все. Есть среди них одна тощая, с шафраново-желтым лицом, жена одного полупомешанного пьяницы, добродушного Васьки. Этот Васька, верно, лучше всех других. В маленьком городке все знают каждого милиционера. Полоумный, вечно пьяный Васька лучше трезвых. Вот как разум правит миром, и здесь, и везде. Разум? Ум? И все-таки жить нужно по уму, а не по вере. И я не собираюсь называть верой неистовствующего, кровожадного инстинкта. Но всегда ли нужно винить только кровожадность инстинктов? Это тоже не совсем верно, тоже не вся правда…
Сталин — не только кровавый инстинкт. А вдруг он был камешком, обрушившим за собой лавину, нарастающую по своим собственным законам?… Но ведь камешек катится только там, где есть наклон; значит, с самого начала плоскость была наклонной… Этот наклон не случайность, и следовательно… Хальт! Стоп! Стой! Крикни на любом языке — и тот, кто идет по еле заметной, занесенной снегом тропинке в тайге, услышит тебя. И услышит тот, кто идет вдоль купающегося в солнце ржаного поля… Односложные, твердые слова — на любом языке.
«Он, несомненно, зашел слишком далеко, но его заслуги важнее его ошибок». — Это Баница способен признать, столько он может «уступить». Но «заходить слишком далеко» стало обычным явлением, ничего другого он и не делает; и этого уже не назвать ошибкой. Мы шептали в лагере, что он сумасшедший — но он куда хуже. Может, и сумасшедший. Но как этот маниак сумел взобраться на самый верх? Бывает, что в какой-то династии трон наследует сын-дегенерат — но это совсем другая вещь. Он прибрал к рукам ленинское наследство постепенно, медленно и методически. И как получилось, что предупреждения Ленина развеялись по ветру? «Этот интриган…» Был ли он сумасшедшим с самого начала? Или сошел с ума уже после? Конечно, тут хватало людей, которым нужен был безумец на троне. Чтобы можно было в мгновение ока привести его в бешенство, запугать мрачными предсказаниями.
Лакеи делают царей, даже разумных царей. Как-то утром — мы сидели и пили кофе у него дома — Кун сказал: «Слушайте, Лассу, однажды я сказал этому дураку Пали поворчать на Петера. Он тут же накинулся на Петера, как бешеный пес, принялся рвать на нем одежду, лязгать зубами! Разве я этого хотел? Я сказал только поворчать…» Бедный Кун, бедный Петер. И бедный бешеный пес Пали. Тогда он только что вернулся из Испании, его арестовали еще прежде меня…
Если поразмыслить, тут не только Сталин виноват. Большинство в лагере тоже так думали и никогда не переставали писать ему прошения.
Посмотрим на вещи проще, старым, испытанным способом: кому это на пользу? Или, вернее, кто думает, что это пойдет ему на пользу? Всемогущему вождю достается только власть. Все материальные привилегии идут слугам…
А если вернуться в Сибирь добровольно? Многие так и делают. Тут работы нет. Такие, как мы, работы не получают… «Лучше устроиться самому… Раньше или позже нас и так вышлют обратно». Правда. Так и будет.
Жить в спокойствии… В крепкой, теплой, деревянной избе возле ручья. И крепкая светловолосая женщина будет каждую неделю печь большие коричневые буханки хлеба в большой, вымытой добела печи, — как делала мать… Не мираж земли, не ложь, а сама земля — вот что важно. Столько земли, чтобы выращивать для самого себя овощи. Не карта, а спокойная зимняя заря, видеть столбы дыма над избами, когда выходишь с добрым топором в лес, оборачиваясь с мостика через ручей на разгорающееся вдали сияние. Этот дым… пар этот — зимняя радуга; солнце вот-вот взойдет на безоблачном небе.
И хотеть малого, как можно меньше — это будет моя хартия свободы. Зимой рубить деревья. Летом собирать грибы, ягоды, лечебные травы.
И все-таки добровольно не поеду. Они и так не допустят до идиллии. Мне ли не знать, что лес, деревья, даже нежная красавица приходят лишь к тем, кого не гонит «крайняя нужда». Я останусь здесь: дожидаться «крайней нужды».
А тогда? Я умею косить, умею валить деревья, брать воду в ручье. Может, даже коровой разживусь… Когда придет нужда.
Но прежде — завтра, например, — пойду в александровский кремль. Там стоят православные церкви, возведенные на вере, ликовании, страхе и крови. Золотые звезды на куполах, как детские рождественские рисунки. Стены такие толстые, что по верху телега может проехать. Стены построены на века, скреплены известью, гашеной в соленой воде людского пота.
Никакого света нет, хотя наш дачный поезд трясется по великой транссибирской дороге. Но я различаю лицо моего соседа. И узнаю его. Снег светится отраженными бликами. Нас двое в купе. Он тоже отсидел срок и живет в третьем доме от моего по улице Железнодорожников.
Мы не разговариваем. Не хотим замечать друг друга. Не хотим быть свидетелями друг против друга, в случае, если наше «преступление» раскроется, если узнают, что мы уезжали из Александрова. Из города, в котором мы не можем найти работу, но имеем право жить — если сумеем. На базаре и в соседних деревнях беспокойно — много воров, и люди смотрят на нас с подозрением. Они пугаются, завидев нас в лесу, куда мы ходим, чтобы принести домой мешок хворосту или несколько связанных ремешком сучьев… Воры никогда не ходят в лес; их лес — базары… И все-таки люди нас боятся. Тем не менее мы как-то живем. Родители и дети, друзья и родственники помогают — как, какими путями, неизвестно. А мне — мне помог Баница.