Шрифт:
Каракозов был как раз из последних. Считая мирные средства недостаточными и не достигающими цели, он самостоятельно решился на цареубийство. Однако намерение его не встретило сочувствия друзей. Ишутин и Странден отправились за уехавшим в Петербург Каракозовым и убедили его вернуться в Москву, взяв при этом с него обещание впредь ничего подобного без их ведома и согласия не предпринимать. Тем не менее через несколько дней Каракозов вновь тайком уехал в Петербург, где совершил неудачное покушение на Александра II, выходившего после прогулки из Летнего сада.
Для расследования покушения была назначена следственная комиссия под председательством генерала М. Н. Муравьева, которая раскрыла и существование «Организации». Вместе с Каракозовым перед Верховным уголовным судом предстали еще 10 человек. Каракозов был приговорен к смертной казни. Приговор привели в исполнение 3 сентября 1866 года на Смоленском поле в Санкт-Петербурге.
Вера Засулич впоследствии скажет по этому поводу: «Каракозовское дело, конечно, займет в истории нашего движения гораздо более скромное место, чем нечаевское». Но почему? Почему так случилось, что дело Каракозова, стрелявшего в государя императора, оказалось в тени последующих дел, и в частности нечаевского дела? Почему Дмитрий Каракозов не стал родоначальником русской террористической традиции, а выстрел его в глазах современников выглядел своего рода эксцессом?
Как ни странно, все упирается в национальный вопрос.
В 1859 году И. С. Тургенев опубликовал роман «Накануне», где главным героем был выведен болгарский революционер Дмитрий Инсаров, мечтающий освободить свою родину от турецкого ига. «Освободить свою родину! – восклицала русская девушка Елена Стахова, влюбленная в Инсарова. – Эти слова и выговорить страшно – так они велики!» Надо учесть, что слова эти – «освободить свою родину» – без сомнения являлись эвфемизмом, ведь прогрессистски настроенное русское общество жаждало освобождения не меньше, чем болгарское, хотя и несколько иного рода. Тургенев предлагал русскому читателю дилемму: что на данный момент наиболее важно и благородно – отнести эти слова на счет собственной родины или воспринять их как призыв к сочувствию угнетенным болгарам? Однако критик Добролюбов был человек прямой и суровый, он не знал и знать не хотел никаких эвфемизмов. В статье «Когда же придет настоящий день?», посвященной тургеневскому роману, он потребовал открытого и недвусмысленного ответа на вопрос, чью родину следует спасать? А заодно и растолковал недогадливому читателю, на чем основан выбор героя: мол, отечественная цензура, пугливая и глупая, не пропустила бы роман о русском борце за свободу. На болгарина выбор пал случайно, утверждал Добролюбов, так как на его месте мог бы оказаться любой славянин, кроме поляка и русского. Таким образом, он наметил сразу две оппозиции. Первая: все братья славяне – поляк и русский. Вторая: русский – поляк.
Польский вопрос был чрезвычайно болезнен в XIX веке как для русских, так и для самих поляков. Периодические разделы Польши и присоединение части ее территории к России (официально считалось, что мера эта имела исключительно положительные последствия – стабилизировалась польская экономика и восстановился правопорядок) привели к тому, что Польша, находящаяся в положении полуколонии, жаждала независимости. Поляки дважды восставали (в 1830 и 1863 годах), русское правительство эти восстания жестоко подавляло. Польский патриот Валериан Лукасинский провел в одиночном заключении 48 лет, из них 37 – в Шлиссельбурге. К концу его пребывания в крепости даже начальник III Отделения не знал, кто это такой и за что посажен.
Прогрессивная часть русского общества сочувствовала полякам (так поэтесса Евдокия Ростопчина пострадала за балладу «Неравный брак», где под видом супружеской размолвки была представлена распря двух народов); обыватели и «патриоты» в свою очередь относились к полякам настороженно и склонны были ожидать от них каких угодно гадостей. Например, во время знаменитых петербургских пожаров 1862 года у простонародья не было ни малейшего сомнения в том, что виноваты в поджогах «студенты и поляки». «Студентов» и «поляков» отлавливали и били, руководствуясь при этом, как правило, исключительно внешним признаком – длиной волос.
Эту характерную мифологему (о безусловной вине во всех национальных бедах поляков и нигилистов) реализовал в дилогии «Кровавый пуф» Всеволод Крестовский. Польский заговор у него занимает место более знакомого нам заговора жидо-масонского: поляки везде, во всех областях империи и всех слоях общества, они паразитируют на теле доверчивого русского народа, они плетут интриги, устраивают заговоры и поджоги, они умело манипулируют русскими революционерами (нигилистами), которые становятся их слепым орудием. Революционное движение в России является непосредственным результатом деятельности польских националистов. Соответственно, то, что кажется подготовкой русской революции, есть на самом деле подготовка польского восстания, а те, кого принято считать борцами за свободу забитого русского народа, на самом деле ратуют за свободу гордого народа польского. Вот пример национального коварства: прекрасная собою польская дворянка, супруга губернатора, изо дня в день рядится в черное платье, а русские губернские дамы, в коих сильно развит подражательный элемент, вслед за губернаторшей также облачаются в черное. Думаете, черный цвет полячке просто к лицу? Вовсе нет – она носит траур по несчастному угнетенному отечеству и, диктуя моду, принуждает носить траур по этому поводу и наивных русских дам, которые, впрочем, так никогда и не узнают, какое страшное отступничество совершили.
К слову, история польского негодяйства выражена и в другом романе Крестовского – прославленных ныне «Петербургских трущобах». Но для нас поляки больше не являются внутренними врагами, и мы смотрим сериал (если смотрим), не делая далеко идущих выводов из фамилии Бодлевский.
Нельзя сказать, что полонофобия не имела под собой совершенно никакой почвы. В конце концов, в разгар революционного террора 1905–1908 годов именно польские национал-экстремисты использовали в своей тактике самые иезуитские приемы. Так, например, Заварзиным описан случай, когда члены Польской социалистической партии казнили отца полицейского осведомителя, чтобы во время его похорон убить сына – свою главную мишень.
Как бы там ни было, атмосфера полонофобии сделала свое дело: когда, по зову Добролюбова, русский деятель в образе Каракозова, наконец, явился, во-первых, никто не обрадовался, ни либералы, ни консерваторы, а во-вторых, его немедленно сочли поляком. «Нет! Он не русский! Он не может быть русским! Он поляк!» – восклицал в «Северной пчеле» Михаил Катков. И хотя в скором времени личность преступника выяснили («Прискорбно, что он русский», – меланхолически заметил государь император), тайная надежда на польское его происхождение долго еще не умирала в сердцах чиновников, ведущих следствие.