Шрифт:
Даже в христианстве, которое они восприняли сразу после его расцвета, армяне в противовес постановлениям Семи Вселенских Соборов признали наиболее еретическую часть его, получившую название монофизитства.
Второй великий и наиболее самобытный народ Кавказа — грузины. Это народ рослый, широкоплечий и при необходимости отчаянный. Эти широкобровые огнеглазые красавцы в лучшем проявлении их издавна слыли людьми поэзии и вдохновения. Древние греки, ещё они стремились к их снежным вершинам Кавказа. Египетские фараоны, вавилонские цари, арабские халифы, вплоть до гениального корсиканца мечтали заполучить их юношей для личной охраны и конной гвардии. Грузинами и славянами для этих целей торговали купцы-иудеи Константинополя, Венеции и Генуи. Иверия была страною самого раннего христианства, она по жребию от Господа дана была в удел Божией Матери.
Не так уж давно в знаменитой битве при Басиани грузинское войско наголову разбило совместные войска мусульман под водительством румского султана Руки-эд-Дина, потребовавшего подчинения Грузии исламу. Вот отзвуки каких кровей пели в сердце знаменитого князя Петра, как любил называть его Суворов. При виде озаряемых в солнечные дни снегами Эльбруса, Казбека и Ушбы вот что вставало в памяти молодого полководца, выросшего в строгих и чинных кварталах Петербурга.
Штаб-квартира же Нижегородского драгунского полка находилась в крепости Георгиевской.
9
Георгиевск, возникший в 1777 году как крепость, уже в 1786 году стал уездным городком. Это был заштатный городишко в предгорной степи. Насчитывалось в нём немногим более двухсот разного рода и вида строений. Неброская деревенская церковь на небольшой центральной площади с земляным валом вокруг и глубокий, хорошо выкопанный ров. Казармы располагались рядом с крепостью, которую, как видел всякий, назвать крепостью можно было только с большой натяжкой. Здесь укоренилось южнорусское и казачье население. Сюда съезжались для торговли и покупок из многих ближних аулов горцы. Пролегал через городок тракт из Ставрополя в Екатериноградскую, которая сама была казачьей станицей возле одноимённой крепости, основанной в том же году, что и Георгиевская, при слиянии рек Терека и Малки. Станица знаменита кирпичными триумфальными воротами, на которых написано: «Дорога в Грузию». Не знал тогда полковник Николай Раевский, что дорогой в Грузию ему придётся пойти с боями, изведать на ней немало тяжких впечатлений, которые завершатся унизительным изгнанием из армии.
Общества в Георгиевске, конечно, не было, за исключением Алексея Пологова, родители которого находились в зависимом положении перед графом Самойловым. Было между ними какое-то дальнее родство, которое с величайшей услужливостью они использовали. Алексей Пологов, юноша невысокого роста, крепко сложенный и неутомимо действовавший в каких-то никому не известных сферах, закрепился в окружении графа Потёмкина, правда, на большом от него расстоянии. Он умело и усердно пользовался своей близостью к близким графу людям, но выше майора подняться к середине девяностых годов не смог. Говорят, что он играл в карты, и даже играл не весьма чисто. Однажды вроде бы при каких-то обстоятельствах его за это били, так как он отказался от дачи объяснений, угрожал своими петербургскими связями. Пологов увлекался женщинами, но никогда не сходился с ними на длительное время. Поговаривали, что был он одно время болен дурной болезнью, но возможно, что это были просто слухи. А в обществе молодых людей армейских, воспитанность которых всё более и более начинала хромать на обе ноги, такие слухи только окружали предмет их ореолом интереса и таинственности, как, скажем, разговоры о том, что тот-то или та-то посещает мистические собрания либо занимается разного рода изобретением эликсиров, приносящих успех или дающих возможность из тех или других предметов делать алмазы. В Георгиевске, известном скудостью ярких личностей, получилось так, что Раевский и Пологов оказались близкими друг другу личностями. Раевский, будучи человеком строгим в выборе знакомств, тем не менее был общителен и прост в общении. Полковые дела занимали его целиком, но всё оставалось какое-то пустое место в досуге, что-то поднималось на душе тревожное в виду этих гигантских ледяных глыб на горизонте. В ясные часы южных ночей осыпаемы были они какими-то допотопными россыпями звёзд, мерцающих равнодушно, грозно и таинственно. В такие мгновения где-то на окраинах души Раевского поднимались какие-то непонятные и уносящие куда-то в неземные пространства состояния. Но что эти состояния означали, Раевский не понимал. Как будто кто-то медленно играл там на каком-то звучном инструменте вроде клавесина, но что за инструмент, Раевский понять или осмыслить не мог. Рука почему-то тянулась к перу. Но перо в такие мгновения тоже начинало представляться чем-то таинственным и почти одушевлённым. Раевский робел перед ним. Он оставался в оцепенении и начинал себе казаться человеком стареющим преждевременно. Тогда ему вспоминались волнообразные слова стихов одного, по его мнению, из величайших поэтов прошлого, которого любила его мать и даже что-то переводила из него для себя с греческого. С того греческого языка, на котором говорили древние стихотворцы и великие учителя Церкви: «Изнурённый болезнью, я в стихах нахожу отраду, как престарелый лебедь, внимаю звуку собственных крыльев, рассекающих ветер». Вспомнив эти стихи, он вспомнил и об одной книжице, которую вручил ему на дорогу тогда, в Киевской Лавре, игумен, проведший его по пещерам святых древних подвижников. Обращаясь памятью к этому посещению, Николай Раевский всё более и более подтверждался в выводе, что мужчине нужно быть либо монахом, либо твёрдым семьянином. Военный, считал Раевский, монахом быть не может. Пересвет и Ослябя, два инока, оставившие поле брани да ушедшие на подвиг молитвы к преподобному Сергию, в обратном его не убеждали: это было исключением. Но в миру, в миру военный человек, особенно командир, должен иметь семью, должен иметь точку душевной опоры: домашнее тепло должно препятствовать отвлечению сил и внимания к превратностям случайных связей и накрепко привязывать к земле, к стране, к обществу, к конкретным людям, которых воин должен защищать. Чувство родины для военного человека гораздо конкретнее, когда он внутренне укреплён женою и детьми. Тем более что наблюдательный и от природы склонный к обобщениям молодой полковник довольно быстро приметил, что в армии судьба офицера весьма и весьма переменчива, что многое в ней зависит от случая, от умения приноровиться к начальнику. Это почти всегда принуждает к потере чувства собственного достоинства, необходимости скрывать свои способности, уметь приноравливать их к вульгарной, грубой и порою тёмной в своих прихотях судьбе. Особенно раздражает окружающих ум, и чем выше человек по своему положению, тем больше. Ум вообще опасно проявлять в той среде, к которой Раевский привык, а чувство собственного достоинства нигде не прощают. Иметь своё собственное мнение вообще опасно, особенно высказывать его вслух.
Как-то Раевский и Пологов прогуливались вокруг всей крепости. И говорили о разных незначительных предметах, о том да о сём. И в разговоре Пологов подчеркнул, как он доволен тем обстоятельством, что есть здесь, в пустынности Георгиевска, человек, не только много лет уже знакомый и вследствие этого близкий по духу и уровню интересов, но главное...
— Вы знаете, Николай Николаевич, я благодарю судьбу, что в вашем лице имею не только доброго друга, но и человека, которому я вполне доверяю. Надеюсь, что и вы питаете ко мне те же чувства.
— Да. Это весьма важное обстоятельство, — согласился Раевский.
— Это драгоценное обстоятельство, — вспыхнул Пологов. — Я знаю, что могу вам любое своё размышление или умозаключение открыть с полной откровенностью. Надеясь, конечно, на взаимность.
— Да, это весьма интересное наблюдение, — согласился Раевский.
Они шли некоторое время молча, в течение которого Пологов быстро, как-то мимолётно даже, коснулся локтя Раевского двумя пальцами и с оттенком благодарности сжал его. Со стороны гор тянуло прохладой. Подкумок внизу неторопливо, но настойчиво шумел. Какая-то сумеречная птица пролетела угловато и бесшумно. Горы заволакивало туманом, но звёзды пробивались уже в небе. Звёзды уже горели ярко там, в стороне великих варварских держав, цепенящих веками Кавказ ужасами своих нашествий.
— Скажите, Николай Николаевич, — спросил тихо и с оттенком некоторой задумчивости Пологов, — вы участвовали в блистательных делах польских, какое из них произвело на вас наиболее глубокое впечатление?
— Наиболее глубокое впечатление произвела на меня личность Александра Васильевича Суворова, — так же тихо и так же с оттенком задумчивости ответил Раевский.
— Ну это разумеется, — согласился Пологов. — Это само по себе естественно. А из дел, боевых подвигов?
— Наибольшее впечатление произвёл на меня штурм и взятие предместья Варшавы... За Вислой... Праги...
— А чем, разрешите полюбопытствовать?
— Безмерностью человеческих страданий.
Пологов дальше расспрашивать не решился. Он понял, о чём идёт речь. Речь шла о том, что многие знали, о чём почти открыто говорили всюду и почти всюду одновременно молчали. Порою спорили. Овладев штурмом Прагой, Суворов отдал её на разграбление и насилие солдат. Впервые тогда у Раевского возникло сомнение в том, что при складывающихся обстоятельствах удастся ему закончить благополучно свою карьеру на воинском поприще. Разговор на этом потух, затух, вернее, как тлеющий костёр при виде звёзд южной ночи. Он затух при шелесте Подкумка и при дальнем лае собак, переговаривающихся друг с другом с одного конца городка на другой. Вернувшись домой, Раевский почему-то обратил внимание на небольшую, побывавшую в руках и пахнущую ладаном книжку, которую вручил ему после поклонения святым отцам в киевских пещерах игумен. Запах ладана при свече и дальнем блистании созвездий за небольшим полуоткрытым окном подействовал на Раевского не совсем обычным образом. Встали в его памяти не те колоссальные звоны над Днепром, не блистания куполов остающегося позади многоглавого Киева, действительно отца городов русских, не дремучих вокруг раскинувшихся лесов, а перед внутренним взором полковника вдруг обозначилась лань со связанными крепко ногами, висящая на шесте и несомая вниз головой. Глаза её, глаза испуганной, ещё совсем не повзрослевшей девочки. И кровь, струящаяся у неё из-за уха. Ухо вздрагивающее. Глаза покорные, не понимающие, что же происходит. Глаза с немым вопросом в больших чёрных глазах: «Что же это? За что?»