Шрифт:
Лицо Николая мгновенной мимической игрой приняло какое-то новое выражение.
— Вот ты говоришь со мной умно, откровенно, почтительно-смело, и мне такая речь полюбилась: я вижу, что имею дело с одним из умнейших людей России. — Снова улыбка тронула его губы. — Мой брат, покойный император, в своё время дал мне читать поэму твою «Руслан и Людмила». Я был в восторге. И с тех пор читаю всё твоё, Пушкин. Пиши же на славу России! А что ты пишешь теперь? — Ему, конечно, уже известны были списки крамольных и безобразных сочинений «На 14 декабря» и «Гавриилиада», но не о том следовало сейчас говорить. — Так что же ты пишешь? — повторил он даже с выражением заботливости.
— Почти ничего, ваше величество. Цензура очень строга.
— Зачем же ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?
— Цензура не пропускает и самых невинных вещей: она действует крайне нерассудительно.
Николай понимающе кивнул головой.
— Ну что же, я сам буду твоим цензором, — сказал он властно. — Теперь направляй свои сочинения прямо ко мне.
Это прозвучало неожиданно, и Пушкин не сразу мог оценить положение и найти ответ. Но всё же первыми пришли соображения о любимом его детище — о трагедии «Борис Годунов». Цензор-царь разрешит её к публикации, а быть может, и к постановке. Выгода необъятная!
— Ваше величество! Можно ли найти слова... достойные благодарности... которую...
— Но помни, — сказал Николай, — покойный государь, мой брат, освободил Карамзина от цензуры и этим наложил на него особые обязанности умеренности.
Пушкин молча склонил голову. Затянувшаяся беседа крайне утомила его. Но близился миг: вот сейчас он выйдет из кабинета — свободный, свободный!
— Да, Пушкин, русские на поприще революции превзошли бы Робеспьеров и Маратов, — продолжал Николай. — Весь этот заговор лишь ответвление общего европейского заговора. Да, я применил картечь и пролил кровь своих подданных в первый день моего царствования. Но для чего? Pour sauver mon Empize! [240] Ты понял? И мы в России — помни это! Вот ведь и сам ты шёл по неправильному и гибельному пути. Ты жил непристойно и буйно... — Царь помолчал, потом, глядя прямо в глаза Пушкину, резко спросил: — Что бы ты сделал, если бы четырнадцатого декабря был в Петербурге?
240
Чтобы спасти мою империю! (фр.).
Кровь горячей волной бросилась в лицо Пушкину. Нужно было сказать: «Государь, я устал от ссылки, от гонений, от неволи, я жажду освобождения!» Но речь шла о его чести, о его достоинстве. И впервые за время беседы странное спокойствие и хладнокровие овладели им. Он вскинул голову.
— Государь, все друзья мои были в заговоре, я не мог бы не участвовать. Я стал бы в ряды мятежников.
Николай отвернулся. Нет, мягкосердечным с подобными господами быть нельзя!
— И со многими из тех, кто теперь в Сибири, ты был дружен!
— Правда, государь, — тихим голосом ответил Пушкин. — Я многих из них любил и уважал и сейчас продолжаю питать к ним те же чувства!
— Но можно ли любить, например, такого негодяя, как Кюхельбекер?
Сознание новой миссии пробудилось в Пушкине: возможность быть заступником за своих друзей. И ни на секунду не возникло колебания.
— Государь, — заговорил он горячо, — мой друг Кюхельбекер... Все мы, близко знавшие его, всегда считали его за сумасшедшего, и меня теперь просто удивляет, что и его наряду с другими, действовавшими сознательно, постигла тяжкая кара... — Он ждал: неужто его заступничество не сотворит чуда!
Николай некоторое время ходил по комнате и остановился перед Пушкиным уже с каким-то скучающим выражением лица.
— Я прикажу Александру Христофоровичу Бенкендорфу с тобой поподробнее побеседовать... — Царь помолчал. Затянувшуюся беседу пора было заканчивать, он и так излил на голову подданного неисчислимые милости. — Отпускаю тебя на волю, но дай, как русский дворянин, государю своему честное слово вести себя благородно, пристойно... дай слово переменить образ мыслей. Что ж, если согласен — протяни мне руку.
Пушкин мучительно молчал. Свободы он хотел, Свободы!
— Каков бы ни был мой образ мыслей, — наконец медленно произнёс он, — я не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости.
— Ты один из умнейших людей в России, — похвалил его Николай. — Но понял ли ты? Согласен ли ты переменить образ мыслей? Ты протянешь мне руку?! — Холодные и властные глаза царя смотрели в голубые, как небо, глаза поэта.
Пушкин протянул руку.
Николай сам вывел его из кабинета в прихожую. Расстался он с Пушкиным с чувством, что поступил правильно, но в дальнейшем следует строго присматривать за неровным, необузданным гением. Пушкин же расстался с царём с чувством счастья от дарованной ему свободы и тягостным ощущением связанности.
Толпа придворных в прихожей окружила его. Вдруг нашлись и знакомые с ним.
II
Садясь в свою коляску, он оглянулся на Чудов монастырь: там при Борисе Годунове находилась келья Иова.
Проезжая через Спасские ворота, кучер, как требовал обычай, снял шляпу и перекрестился.
Толпа на Красной площади не убывала. Множество колясок, карет, извозчичьих дрожек стояло вдоль торговых рядов, лоточники во весь голос выкрикивали товары, гвардейцы держали строй. Но всё же жара уже спала. Он глубоко, всей грудью вдохнул пахнувший сентябрём воздух.