Шрифт:
— Пойти в посольство с чужими бумагами не так-то трудно, — говорит наци.
Но Касснер чувствует, что он колеблется. Да и все кругом недоумевают: люди хотят, чтобы романтическая биография подтверждалась театральной внешностью. Его дар изобретательности окреп за годы работы для сцены. Сурово и нежно он описал гражданскую войну в Сибири. Казалось, он должен был нести на себе следы пережитых и описанных драм. В представлении людей его жизнь смешивалась с рубищами сибирской эпопеи. Все знали, что после победы Гитлера он остался в Германии. Побежденные любили его и как товарища (его роль в партии была значительной, но не первостепенной), и как грядущего бытописателя этих дней угнетения. Даже в представлении врагов он был частью того, что он видел. На его лице искали следы Сибири. Наверно, когда люди видали в газетах его портреты, они находили эти следы. Может быть, они их придумывали. Но живое лицо не поддается изменениям. Гитлеровцы готовы были рассмеяться: вот такого приняли за Касснера!..
Следователь куда-то вышел, потом он вернулся, захлопнул папку и кивнул подбородком. Два штурмовика схватили Касснера и, подталкивая кулаками, повели его к двери.
«Если бы они решили убить меня сразу, они повели бы меня на гауптвахту…»
Но нет — коридоры, коридоры. Наконец его заперли в довольно просторной темной камере.
Четверть часа спустя темнота стала мало-помалу рассасываться: проступили серые стены. Касснер кружился по камере, бессмысленно озабоченный, сам не понимая, о чем он думает. Потом он пришел в себя и остановился. У двери внизу и возле пола стена казалась грязной. Но пыли не было. Камера отличалась немецкой опрятностью. Гигиена!.. Сырость? Он чувствовал, что ставит себе вопросы машинально. Его мысли кружились наподобие его тела («наверное, я сейчас похож на лошадь!»), глаза его не двигались. Он увидел прежде, нежели понял: низ стены покрыт надписями только с одной стороны. Того, кто пишет возле двери, не видно в волчок… Но почему возле пола?..
Мысль его цеплялась за все, лишь бы убежать от покорности. О чем думать? Если его опознали, остается ждать, когда они придут. Убить? Пытать? Нет, лучше думать о надписях.
Многие наполовину стерты. Некоторые зашифрованы. («Если мне придется остаться здесь, я постараюсь найти ключ».) Некоторые разборчивы. Он снова зашагал по камере. Теперь он шагал медленно, выделив самые четкие из надписей. Приближаясь к ним, он читал: «Я не хочу…» Дальше стерто. Другая: «Лучше было бы умереть на улице от пули». Касснер задумался. Большинство рабочих не пошло за ними. Но они могли бы увлечь это большинство, выйдя на улицу. Однако Касснер знал, сколько в нем романтики, и он относился с недоверием к своим мыслям. Сколько раз он вспоминал слова Ленина: нельзя победить с одним авангардом. Со времени своего возвращения в Германию он видел, что работа внутри реформистских профсоюзов и на заводах слишком ничтожна. Вожаки не втягивают рабочих в борьбу. В 1932 году в Германии было меньше забастовок, нежели в Англии, во Франции или в Соединенных Штатах. Революционные рабочие, которых рассчитали в первую очередь, занялись ремеслами. Среди партийных было не более десяти процентов, еще продолжавших работать на крупных предприятиях. Касснер занялся организацией красных профсоюзов. К концу года они насчитывали свыше трехсот тысяч человек. Но и этого было мало.
Теперь, после перехода власти к Гитлеру, нужно было объединить все революционные силы внутри предприятий; связать работу с повседневными событиями; как можно быстрее распространять сведения об этой будничной борьбе; выдвинуть вперед инициативу низовых организаций. Касснер с января работал в информационном бюро. Это было одним из наиболее опасных мест, и самые четкие надписи — самые свежие — были сделаны, наверное, его работниками. Он подошел к одной: «Я еще не поседел…» Почему он заметил именно эту надпись? Он повиновался внутреннему голосу, более глубокому и зоркому, нежели его глаза. Шаги стали слышнее. Сколько их? Звуки смешиваются. Три, четыре… По меньшей мере пять. Может быть, шесть… Зачем шестеро штурмовиков придут сюда? Только чтобы избить… Дверь какой-то отдаленной камеры открылась, потом закрылась под гул сапог, внезапно умолкший в ватной тишине.
Он страшился не боли, не смерти, но садистической изобретательности тех, за которыми сейчас захлопнулась дверь. Обычно самые низкие люди выбирают себе это ремесло… «Пытай они меня, чтобы узнать то, чего я не знаю, — я молчал бы. Предположим, что я ничего не знаю…» Его мужество сейчас сводилось к одному: отделить себя от себя самого, отделить от того, кто через несколько минут будет во власти этого ужасного топота сапог, от Касснера, которым он потом снова окажется.
Сила тюрьмы была такова, что даже сторожа говорили шепотом. Его камеру наполнил крик, долгий, как дыхание, заглушенный, наконец, удушием. Нужно было укрыться в безответственность сна или безумия и все же сохранить ясность мысли, чтобы не дать себе погибнуть, тут же, бесповоротно. Оторваться от самого себя, оставить им только то, что несущественно.
Крики возобновились. Более резкие. Касснер заткнул уши. Напрасно, мысль тотчас же усвоила ритм боли, она поджидала крик в ту же самую секунду, когда он раздавался. Он был на войне, но никогда он не слышал, как может кричать человек, которого истязуют. Раненые… те стонали… Этот крик был страшен своей непонятностью: как мучают этого человека? Как сейчас будут мучить Касснера?
Дверь закрылась. Шаги. К его камере!.. Он вобрал голову в плечи. Он врос в стену. Он готов ко всему. Он, но не его колени. Он отошел от стены, злясь на слабость своих ног.
Вторая дверь захлопнулась за шагами, как бы захваченными ею в плен. Тишина. Копошатся мелкие шумы. Он снова подошел к двери. «Шталь, убитый здесь…» На этот раз не стерто — не дописано. Он вспомнил письмо одной женщины: «Как они его избили, Тереза! Я его не узнала. Понимаешь — не узнала среди других!..»
Сколько наших будет здесь после него?.. У него еще не отобрали карандаша. Он написал: «Мы — с тобой», Опустив руку, он заметил еще одну надпись: «Не пройдет и месяца, как я убью Федерфиша». Федерфиш был раньше комендантом лагеря. Кто из них уже мертв? Тот, кому грозили? Или тот, кто грозил?..
Пока его глаза схватывали на ходу мельчайшие черточки надписей, ухо ловило шаги тюремщиков, неопределенное царапание в соседних камерах, ругань во дворе, внезапный шум, то заглушаемый коридорами, то очищенный отдаленностью. Он начинал жить жизнью, полной враждебных звуков и шорохов, как затравленный слепой.
Он знал, до чего трудно не ответить на удар. Он знал степень своей силы, мужественное самозабвение, не раз помогавшее ему найти в сердце то окоченевшее место, где помнят своих мертвецов. Но зачем разговаривать с этими людьми? Надо заставить себя молчать. Не отвечать на побои историческими фразами. Убеждать, чтобы продолжать революционную работу… Убьют? Может быть… Но на заводе в Гагене — там семьсот пятьдесят рабочих, — несмотря на террор, гитлеровцы не нашли ни одного предателя, который согласился бы назвать товарищей, раскидывающих прокламации…