Шрифт:
Мать будто ничего не замечает. Пока не захлопнется дверка за последним теленком, разговаривает только с этими несмышленышами, которые отвечают мычаньем, топотом, сопеньем.
С хозяйственного двора мать с дочерью выходят через ворота, что пониже ремонтных мастерских — отсюда выезжают трактора. Идут задворками — мать впереди, Божена за ней. Земкова-старшая отворяет калитку своего сада, оборачивается к дочери и говорит:
— Что отцу-то скажем? Ты хоть подумала?
Божена молчит. Вопрос матери причиняет ей боль, и все же она успевает сообразить, что сейчас не стоит зря ломать голову над ответом. Потом, потом… Сейчас даже знакомые деревья встречают ее молчаливо, неприветливо. Их ветви топорщатся, как черные птичьи когти, — точно на них никогда больше не появятся зеленые листья, белые и розовые цветы.
2
Заскрипев и лениво дернувшись, пассажирский остановился на второй колее у небольшого, приземистого вокзала, по виду которого человек, приехавший сюда впервые, мог бы определить, что в городке не больше пятнадцати тысяч жителей.
Однако осторожно выходящий из предпоследнего вагона довольно высокий мужчина лет за пятьдесят, в темно-сером пальто и шляпе чуть посветлее, о таких вещах не думает. Он видит знакомый старый вокзал и знает, что здесь ему надо на часок задержаться, хотя он уже приехал. Шестьдесят километров с пересадкой заняли почти три часа. Разве мало времени, чтобы обдумать, как себя вести, что говорить? Но дело не в этом, просто к Имриху нужно прийти не раньше двух. Тогда, возможно, кто-нибудь уже будет дома, а если нет — ждать сына или его жену останется недолго.
Коли пойти сразу — через двадцать минут он на месте. Клара, пожалуй, уже будет дома, иногда она приходит сразу после обеда. И начнется: я вас покормлю, как же можно, сейчас что-нибудь приготовлю. Пойдет суетиться, готовить… А так у него будет отговорка: не трудись, мой обед уже в желудке!
Спасибо, я сыт.
В этой части программы для агронома Михала Земко все ясно: зал ожидания и самообслуга, где надо поесть. Он входит в зал ожидания, присаживается, ставит у ног большую сумку в черную и серую клетку. В сумке яйца, кусок сала, яблоки, две домашние колбасы, банка гусиного жира, фасоль. Возможно, и мешочек маку. Точно он не знает — как всегда, гостинцы собирала жена.
Впрочем, есть там мак или нет — неважно. Он положит сумку на кухонный стол и скажет:
— Тут вам мать кое-чего прислала…
Приехал, как обычно, взглянуть на вас, поговорить… Полюбоваться на внучку… Он представляет себе трехлетнюю Катку, как та бегает по комнате, щебечет, приносит и показывает ему игрушки. Потом взрослые перестанут ее интересовать, и она пристроится где-нибудь в сторонке. А он все еще будет смотреть на девочку, и Клара с Имрихом тоже — словно на свете существует одна только маленькая Катка, которая для всех троих сейчас как нельзя кстати, чтобы не говорить о другом, более важном.
Так все и будет? Хм, почему бы и нет, получается весьма правдоподобно. Нелегко прервать эту безмолвную игру вокруг внучки и спросить прямо, без обиняков:
— А что у вас нового?
Нелегко. Из-за этого-то вопроса и сидит Михал Земко в зале ожидания. Ибо в нем таится следующий, еще более сокровенный: что с Имрихом, что с тобой, Имро? Пожалуй, лучше не медлить, не откладывать… Так, мол, и так, приехал я к вам не со скуки, не от нечего делать. Не только, чтобы повидаться с вами да провести у вас часок-другой. Мы с матерью изболелись душой из-за Имро, а все остальное сейчас не важно.
Кое-что до нас дошло, кое-что мы и сами сообразили. Бывает, и на расстоянии чувствуешь: с твоими близкими неладно, словно бы в колодце или ручье что-то вдруг замутило воду. Что-то стронулось с места, и вряд ли это для Имро кончится добром. Как теперь говорят, у него появились проблемы, точно проблемы носят в кармане или под рубахой, как вшей. Эти проблемы сейчас не у одного Имро, у многих… Знаем, знаем — человеку, который двадцать лет в партии, не надо объяснять политические азы. Все еще живо, стоит перед глазами. Шестьдесят восьмой, шестьдесят девятый — а будто вчера. Что-то засело в памяти… колышется в тебе, переливается волнами.
Там и кооперативные поля, и свежие борозды за тракторами, урожай сахарной свеклы, вспугнутые фазаны в вербняке — и Прага, телевизор, лица, речи, стремительная череда событий. И то и другое — вперемешку. Статьи и выступления, раскрывающиеся рты, крик и шум — среди колосьев, привычных лиц, домов и летающих в небе голубей.
Отец вспоминает Имро, с самого рождения день за днем. Вот он разбежался с прутом за гусями, споткнулся и падает. Вот на велосипеде, а вот под абрикосовым деревом, никак не наестся сочными и сладкими плодами. Потом стал появляться дома все реже — поступил в институт, и жизнь его постепенно становилась для матери и отца все таинственней, непонятней, ибо между ними встало расстояние и незнакомые слова: «факультет», «семинары», «экзамены». После вручения диплома опять факультет. Педагогический, поближе к дому, но все равно что-то совсем иное, чем деревня с привычными людьми и привычной работой. Ох, уж этот факультет…
Михал Земко думает о нем и во время еды, но как-то смутно, словно сквозь завесу, создаваемую шумом и движением в вокзальной столовке. Мясной суп чуть теплый, а жареная говядина с рисом темнее и суше, чем дома. Но сейчас это не важно. Он ест с единственной целью — скорее пообедать.
Затем медленно, нога за ногу, бредет по городу, а в голове все Имрих с его факультетом. Серьезная штука этот факультет — все произошло и происходит именно там. Лестницы, коридоры, аудитории. В одной, для него столь же неизвестной, как и все остальные, заседала партийная комиссия, и перед ней стоял Имрих Земко.